При всё большем сближении с домом Стекловых, я все труднее и труднее чувствовала себя рядом с Алешей. Однажды на уроке литературы Алеша почему-то оказался на одной парте не с Димой, а с Толей Приписновым, тонким верзилой, с которым мы тоже учились в одном классе еще с 7-й школы. Вдруг я услышала шум какой-то возни за своей спиной и обернулась. Мальчики боролись друг с другом, и Толя дергал из рук Алеши вынутую им из кармана записную книжку. Книжка упала на парту, из нее что-то посыпалось на пол, что Толя, смеясь, пытался поймать, а Алеша, покраснев, защищал. Я узнала эти легкие, летучие предметы: то были засушенные фиалки, собранные мною на берегу Киржача и вложенные в Гамсуна. Я забыла их в книге, а Алеша нашел и носил их с собой. Мгновенно поняв ситуацию, я тут же отвернулась с видом внимательной ученицы, поглощенной уроком. Я не хотела понимать ни тайных, ни явных знаков особого к себе отношения. Мы оба боялись обнажить себя друг перед другом. Он — открыть передо мной свое чувство, я — отсутствие его и тем его обидеть. Кто бы из окружающих нас поверил, что мы никогда вдвоем ни о чем серьезном не говорили, никогда не гуляли вдвоем, только вместе с друзьями. Мы так и не узнали друг друга. Ценя и уважая Алешу, дорожа его привязанностью и верной рыцарской службой, я боялась вспугнуть что-то, нарушить давнее равновесие в неравных отношениях. А он? Я не знала и так никогда ничего и не узнала. Я боялась слов и избегала откровенности.
В конце декабря сорокового года мама объявила нам, что в новогоднюю ночь ее не будет дома. Впервые с тридцать шестого года. О радость! Я даже не поинтересовалась, где она будет встречать Новый год. Мы тут же решили устроить свой новогодний праздник. Собственно говоря, он не мог ничем особенным отличаться от нашего обычного времяпрепровождения. Разница была только в том, что и Тамара не присоединилась к нам, найдя более интересное и нам неизвестное общество. Да еще бутылка вина, нами самостоятельно купленная и законное разрешение мамы не спать до глубокой ночи. Алеша Стеклов пришел с аппаратом и фотографировал особо торжественные моменты празднества: вот, держа в руке настольные часы, единственные наши часы, Алеша-брат напряженно смотрит на них, чтобы не упустить момент полночи; вот мы все чокаемся первым бокалом; вот маленькая Лёля одиноко лежит полубольная на тахте; вот Лиля кокетливо выгнула свою хорошенькую фигурку, сидя на стуле, вероятно, перед не видимым на фотографии Димой. Как весело и беззаботно провели мы эту первую ночь сорок первого года! Почему именно в эти месяцы нас всех оставили страхи и тревоги? Почему мы именно тогда впервые за много лет так доверчиво смотрели в будущее? А, может, мы и вовсе в него перестали тогда смотреть, а просто жили молодой своей жизнью? Я долго потом удивлялась этой беззаботности.
30
А через несколько дней после Нового года мы с Лёлей уехали на Косую Гору.
Всю осень Лёля проболела какой-то неясной, так и не определенной болезнью. Месяц лежала в Яузской больнице, куда я и отвезла ее, а вернулась домой в декабре, слабенькая и несчастная. Несчастная еще и потому, что никто из нас не навестил ее в больнице ни разу. Почему? Стыдно признаться, но о ее страданиях детского одиночества я узнала от нее, будучи не просто взрослой, но уже старой. А тогда, занятая собственными ощущениями, как-то не сообразила да и не знала, что в больницах больных навещают. А что думала мама? Мама тем более была занята. Холодный дух нашего пылкого дома дал себя знать в полную меру в этом не замеченном нами эпизоде.
Тем ярче и слаще оказалась для нас зимняя поездка на Косую Гору. Я везла больного ребенка (Лёле шел одиннадцатый год) ко всегдашним нашим помощникам и спасителям — старикам Краевским. И, может быть, в эти морозные дни января 1941 года я впервые сознательно почувствовала ответственность за младшую сестру и привязанность к ней. Если бы она попала в больницу после этих дней, я бы уже догадалась ее навещать. Это же известно, чтобы привязаться к человеку, надо сначала о нем позаботиться.