Зимой мы всегда жили в городе, зимней загородной природы мы не знали. А тут вдруг на нас с Лёлей обрушилось всё великолепие нетронутых январских снегов, янтарных и багряных ранних закатов, сверкающих льдистыми алмазами лунных вечеров. И все это в сочетании с теплым, сытным, гостеприимным домом, с каникулярной беззаботностью, с ощущением новой, открытой для себя привязанности. Лыж у нас не было, я давно выросла из детских, а взрослых никто нам не покупал. Мы с Лёлей ходили пешком по косогорским и яснополянским рощам и полям, выбирая укатанные санями дороги. Ходили и днем, и вечером тем более смело, что с нами увязывалась громадная черно-серая овчарка Стечкиных. Мы упивались синевой неба и темным золотом так и не опавшей листвы дубов. Это была новая для нас красота, мы едва узнавали привычные места в непривычном застывшем и сверкающем наряде. И нежность к маленькой голубоглазой сестре переполняла мое сердце. И еще, конечно, мы бесконечно ели немыслимо вкусную для нас еду. Лёля поправлялась на глазах. Вот что ей было нужно, какая бы ни была у нее болезнь: еда, воздух и забота. Продлив на несколько дней законные каникулы, я возвращалась домой и в школу, спокойная за сестру и полная взрослым чувством ответственности и нужности.
Это чувство не мешало мне в поезде представлять себя немножко Анной Карениной. Дело в том, что на мне было вишневое вельветовое платье. Оно было единственным моим платьем той зимой и, конечно, досталось мне от кого-то в дар и по наследству. В торжественных случаях я пышно украшала его прабабушкиными брюссельскими кружевами, хранившимися в «нашем секретере», в будни кружева снимались. Ну а если ты едешь зимой, одна, в поезде, а на тебе почти бархатное платье, хотя и несколько потертое, кем, как не Анной Карениной, ты себя ощущаешь? И неважно, что душа твоя звенит от радости, что под поезд ты не собираешься бросаться да и Вронского нет. Впрочем, на вокзале меня встречал Алеша Стеклов. Мама послала его в ответ на его бесчисленные вопросы, когда же я вернусь. Но это-то обстоятельство — встреча на вокзале — не играло в моих ощущениях никакой роли. И запомнила я ее только потому, что на эскалаторе в метро Алеша прочитал не известные мне стихи Пастернака:
Февраль… Достать чернил и плакать…
Стихи поразили меня. Я впервые услышала имя этого поэта, а его стихотворение вошло еще одной краской в ту короткую зимнюю сказку.
Так шла для нас последняя предвоенная зима, самая мирная за истекшее десятилетие, давшая нам передышку перед испытаниями. Спрашиваю себя еще раз: почему именно в начале сорок первого года нас вдруг оставили тревоги и предчувствия, давившие и угрожавшие столько лет? Или это только меня они оставили в канун моего семнадцатилетия?
Мой день рождения вместо 28 апреля — буднего дня — праздновали 2 мая. И как-то незаметно уже я, а не мама, оказалась главным организатором и распорядителем праздника. Правда, мама жарила пирожки и готовила салат — необычное прибавление к ритуальному угощению в нашем доме, свидетельствовавшее о некоем повышении достатка. Еще и салат! Но на стол накрывала я, озабоченная главным образом его украшением. Против обычной в этот день копеечной ветряницы, я разорилась на шесть тюльпанов и расставила их попарно в три стакана вдоль всего стола. И про себя решила: отныне это будет цветок моего дня рождения. Я не сомневалась, что праздники будут следовать один за другим, из года в год. А на самом деле, когда состоится следующий подобного рода? Не упомню. Во всяком случае через десятилетия, в иной жизни.
А тогда, 2 мая 1941 года, к нам пришли и «дети» — все наши друзья, и взрослые — наши родственники. Я запомнила, что душой общества за этим довольно скудным (пирожки были сметены в мгновение ока), но безусловно веселым столом был Александр Николаевич Владыкин. А, может быть, потому моя память из всех тех лиц, не разделенных ни на капельку возрастными преградами, выхватывает лысину, усы и забавные россказни Александра Николаевича, что этот светлый и холодный весенний вечер был последним, когда мы его видели?