И не
А иногда я думаю совсем по-другому… Я представляю себе, как могла сложится его судьба, останови он одно из ее мгновений и круто поверни с этого мгновения в иную сторону. Что могла уготовить тогда его судьбе наша общая судьба?
Я начинаю с самого начала.
Он не уехал в девяностом году из Ландеха и остался хозяйничать в родной избе, как его дядюшки Макар Антонович и Василий Федорович. О, Господи, спаси и помилуй от этой судьбы — равно от продразверсток и от твердых заданий, и от раскулачивания и от председательства, от палочек-трудодней и от беспаспортного гражданства, от ссоры с матерью, когда рушили собор в 30-х, от ссоры с детьми, когда те уехали бы из деревни в 40-е, от одинокой больной старости в этом заброшенном, забытом Богом мире, бездорожном, гиблом краю.
Нет-нет, он уехал в девятисотом году в Астрахань, в свою Владимирскую слободу. И он, всегда такой благоразумный и сдержанный, не вступил в РСДРП, а полюбил ту богатую вдову, за которую сватали его хозяева. И стал астраханским лавочником — с 1904 по 1917 — так ведь? Но дальше? Но тут я невольно улыбаюсь. Нет, никогда не могло бы этого быть. Руки не так были устроены, природа не та.
Он вступил в партию в 1904 году и проделал весь тот путь, который он действительно проделал: Семипалатинск, Томск, Якутск, Иркутск 1918 года. И не испугался бы, не отстранился бы совестливым нравственным чувством от демагогии и террора, не восстал бы против реального лика революции, идеальной сущности которой он был предан. О, он мог бы высоко взлететь в те годы, на той сибирской волне. Его прежние сибирские товарищи, разыскивая его иногда в Москве 20-х годов, диву давались, что он не ездит по столичным улицам в черном автомобиле, а скромно ходит пешком в свою союзную кооперацию — не такой карьеры ждали они от иркутского большевика. Ну а что бы было дальше? Куда увез бы его этот черный автомобиль? С его честностью, с его мягкостью он и до 1937 года не продержался бы. Судьба, а вернее, характер, спасли его и от этого пути.
Ну, и наконец, все было так, как было. Только он не испугался безработицы, не пожалел своих деток, перебился как-нибудь и вот в 30-е годы оказался актером одного из московских театров. Он не стал бы совсем большим актером, но иногда, когда приходится мне невзначай увидеть на экране телевизора благополучное лицо какого-нибудь Царева, я думаю: а ведь мог бы и отец так вот красоваться. Разве он был бы худшим Чацким? Ничуть не худшим. И мог бы сладко есть и пить, отдыхать в санаториях, жить в хороших квартирах, коллекционировать любимые книги по искусству и… заседать в разных комиссиях и советах? И это мог бы? А мог ли бы? Вот тут-то и загвоздка. Почему же не смог тогда, в восемнадцатом году, проголосовать, как все, как большинство? Вот тут-то, в этом самом «мог» и «не мог» и лежит водораздел осуществления наших возможностей. Кажется, можешь, а не можешь. И все тут! И нет тебе ни санаториев, ни квартир, ни почета. И остаются в удел каменные ущелья московского Сити, замерзший трамвай 30-х годов и душное метро 50-х. И остается вот эта самая моя боль о нем — особенно сильная в холодные предзимние городские сумерки, когда человеку так важно знать, что за его спиной есть у него в этом неуютном мире хорошо защищенный дом. От моего отца в 30-е годы и этот дом уходил.
3
Итак, все было так, как было. Весной года великого перелома мы всего-навсего переезжаем в другую комнату той же квартиры. Этим событием прежде всего ознаменовалось для пяти-шестилетнего ребенка новая историческая эра. Переезду сопутствовали обстоятельства психологического свойства, характерные и для времени и для моих родителей — бессребреников.