Нехватка жилой площади в Москве была уже очень острой, но распределяли ее патриархально, силами домового комитета, который был еще организацией общественной. Когда умер старик Истомин, председатель этого комитета предложил отцу занять в квартире две комнаты да еще те две, что были расположены внутри квартиры и соединены между собой большой темной комнатой, где некогда спала горничная (при спальне «барыни») и до сих пор стоял большой мраморный умывальник (несмотря на ванную комнату рядом). В случае такой передвижки мы бы оказывались владельцами одной, меньшей, половины квартиры. Истомины — второй, большей, а у самого парадного входа оказывался бы «холостяк» Константин Иванович. И отец мой, с полного одобрения мамы, отказался! «Как я могу переселить старуху из ее комнаты, она привыкла к ней, у нее только что умер муж, она же хозяйка этой квартиры»? Председатель поправил: «Бывшая хозяйка! Вы делаете глупость». Но папа был тверд в своей деликатности — и в нашей квартире снова воцаряется атмосфера дружелюбной взаиморасположенности… И наша растущая семья на десятилетия оказалась в одной комнате.
Но какой комнате!
28 с половиной метров великолепного паркета, не заставленного почти ничем, — наша «мебель» не занимает и пятой его части, и мы с Алешей, обнявшись в один клубок, катаемся в бешеном восторге по этим только что вымытым звездчатым ромбам. Небывалый простор нас пьянит.
Два высоченных окна выходят на восток, весеннее утреннее солнце заливает нас светом, не встречающим на своем пути никаких препятствий (занавесок у нас здесь так никогда и не будет: слишком много мануфактуры на них нужно, нам и без этого не в чем ходить, первые занавески — военное затемнение, синие бумажные шторы). Мы с Алешей буквально прилипаем к беломраморным широким подоконникам — перед глазами не каменные стены переулка, а небо, сад; и через месяц после нашего переезда тут пышно и бело расцветут яблони, груши, каштаны, сирень; лишь далеко-далеко за садом, за дворами и низкими крышами виден такой же большой, как наш, дом в Трубниковском переулке, облицованный таким же белым кафелем, — окна этого дома нежно и печально отражают к нам в комнату закатное солнце.
28 с половиной метров лепного потолка, и вечером, когда я лягу в постель на новом месте, я впервые изучу этот сложный узор, постепенно получающий для меня постоянные, четкие, пугающие очертания.
Застекленная дверь в переднюю — еще одно новое и значительное впечатление. У дверного рубчатого стекла странное свойство: когда смотришь из темной передней в нашу новую комнату, кажется, что там внутри какой-то необычный, удивительный свет, свойственный нездешнему, радостному, но призрачному миру. Я уже знаю «Синюю птицу», и мистические ощущения мне отнюдь не чужды, но сегодня и они приобретают светлые краски.
К тому же в день переезда счастливые благодарные Истомины разрешают мне на белых стенах нашей прежней комнаты углем от самовара рисовать все, что захочется. Я рисую громадных человечков с растопыренными пальцами и гигантские домики с дымом из трубы. Взрослые увлекаются моей забавой и тоже что-то рисуют и пишут — все равно здесь будет ремонт!
В этот апрельский день 1929 года вокруг меня все любят друг друга, счастливые своим благородством, удачливостью, надеждами на перемены. Да и как же еще все молоды!
А через полгода в комнату тихого «холостяка» въезжают, оплакивая «свою» квартиру и «свою» родную Тверскую, которую только начали ломать (реконструкция Москвы!), трое Еремеевых. Он — деловитый, энергичный, молчаливый техник по строительству; она — низенькая, очень пышная, нос — пуговкой, румяная, бойкая — дочь мелкого лавочника, недавно еще сидевшая за своей кассой в родительской лавке и сейчас еще, принарядившись, щеголяющая бриллиантиками на белоснежной батистовой с прошивками блузке и черепаховыми гребнями в удивительных, громадных — ниже пояса — темно-золотых волосах — наша знаменитая Настасья Григорьевна, бессменная мамина соседка в течение тридцати трех лет, с которой делили горе и радость, дружили и ссорились, менялись комнатами и в конце концов совсем разошлись (она и сейчас, в 70-е годы, живет в нашей бывшей комнате в Каковинском переулке, страшная, разбухшая старуха, обозленная на мир всеми несчастьями жизни). Вместе с родителями приехала к нам дочь Еремеевых Зина — черненькая семнадцатилетняя красотка, уже окруженная кавалерами, мать наряжает ее в шифон и хлещет по щекам за поздние возвращения домой.