7
Внезапно все переменилось. Солнце сияло на голубом небе, намокший город курился паром, будто белье под горячим утюгом, у метеозависимых горожан голову сжимало тисками. Тойер шел пешком к Старому городу, голова у него гудела, и он решил не звонить на работу. Кто-нибудь из его парней должен туда заглянуть; они что-нибудь придумают, если кто-то спросит его.
Переходя через реку, наверху, на Кёнигштуле, он заметил остатки снега; а на мосту ему повстречались первые полуголые подростки на роликовых коньках и оттеснили в сторону. Ему казалось, что все слишком спешат, погода и остальные. На берегу Неккара ковыляла стая серых гусей, сверху казалось, что они занимаются какой-то сложной хореографией. Во всяком случае, их было так много, что первые солнцепоклонники сунули под мышку одеяла и конспекты и постыдно бежали. Это они стояли внизу, когда Вилли запихнули в пластиковый мешок и увезли. Всего пару недель назад.
Тойер не без труда дозвонился в университет, впавший в зимнюю спячку, но в конце концов профессор Бендт, начинавший все свои фразы с торжественной заставки «Я, как теолог», согласился побеседовать с ним о Ратцере. Временем комиссар располагал и, поскольку терпеть не мог Главную улицу, Хауптштрассе, самую длинную в Европе пешеходную зону и самую изысканную в мире беговую дорожку для идиотов, протопал мимо площади Бисмарка по шумной Софиенштрассе, а затем, пройдя по маленькой улице Плёк, очутился у подножья дворцового холма, перед достопочтенным факультетом протестантской теологии.
Тойер считал Старый город небольшим; хотя он был вытянут в длину и зажат между холмами и Неккаром, его можно было быстро пересечь неторопливым шагом. Вот только трудно было ходить по Гейдельбергу между семью утра и двенадцатью ночи. Японские и американские туристические группы закупоривали все площади, до тридцати тысяч человек в день устраивали на Хауптштрассе непрерывную демонстрацию в честь развитого капитализма, а по узким боковым улочкам пробирались своими тайными путями местные жители, отчего там тоже становилось тесно. Так что будни коренных обитателей омрачались своими специфическими проблемами — одна из причин, почему Тойер жил в Нойенгейме. Так, Лейдиг однажды рассказал, что в Старом городе можно без проблем купить тряпки от дизайнеров — там всегда большой выбор, несмотря на то, что почти каждую неделю разоряется какая-нибудь лавка из-за немыслимо высокой арендной платы. Гораздо трудней, если служащему со средним окладом требовалась, к примеру, электрическая лампочка, шурупы или сетка апельсинов и он не хотел переходить на японские гибриды яблок с грушами. В этом районе Гейдельберга не было практически ни одного крупного супермаркета.
Но все равно это был «город», словно сошедший со страниц детской книжки, лабиринт из маленьких дорог, многократно разрушавшийся и возрождавшийся вновь, последний раз в стиле барокко, с фахверком, мордами из песчаника на фронтонах, частыми переплетами окон, мощенными булыжником мостовыми и мемориальными табличками. «В этом доме жил с…, по…» можно было прочесть так же часто, как и «Пожалуйста, никакой рекламы». Бунзен, Гегель, Ясперс, Гёте, Гёльдерлин, Эйхевдорф; кто здесь только не бывал.
И кто только не умирал.
Настигнутый внезапной и неприятной духотой, Тойер присел на скамью в скверике на Мерцгассе, на углу Плёк. Его чуть знобило. Он думал о Вилли.