Читаем В обличье вепря полностью

— Ну конечно, — сказал Модерссон. — Мне очень жаль, господин Мемель. Если Якоб Фойерштайн был вашим другом, зачем он сейчас все это делает?

Странное поведение Райхмана стало несколько более понятным, когда по почте ему пришла первая подборка газетных вырезок, присланных ему из редакции «Зуррера» без каких бы то ни было комментариев.

Если на эту удочку попался даже такой проницательный критик, как Вальтер Райхман, то на что же надеяться нам, простым смертным? Его прошлогодний протеже, Соломон Мемель, вернулся, чтобы отныне стать ночным кошмаром великого господина Райхмана. Сколько было шума, какое величие прочили этой дутой фигуре — и вот сегодня Соломон Мемель представляется литератором куда менее значимым, чем то могло показаться даже на самый первый неискушенный взгляд. Новое издание «Die Keilerjagd» — где слов не так уж и много, но зато много сносок — не оставило никаких сомнений в том, что память Соломона Мемеля страдает весьма неожиданными провалами.

Один или два журналиста рассуждали о мотивах, побудивших «независимого исследователя, аффилиированного в университете Тель-Авива» или «неутомимого комментатора „Die Keilerjagd“» выступить со столь резкой критикой, однако историю выгоднее было рассказывать, если Якоб Фойерштайн оставался фигурой неясной и загадочной. В мае и июне издевались по большей части над Райхманом — который хранил молчание. «Шпигель» не снизошел даже до того, чтобы просто упомянуть об этом скандале.

Сол тоже не спешил высказываться публично, принимая во внимание, что главного смысла проделанной Якобом работы достоянием гласности еще никто не сделал — по крайней мере, настолько явно, чтобы на это нужно было отвечать. По настоянию Андреаса Модерссона он целую неделю писал — и рвал по мере написания — письма к Якобу. Тот конверт, который он в конце концов отправил, адресован был: «Профессору Якобу Фойерштайну, в университет Тель-Авива». Письмо гласило:

Дорогой Якоб, мы выжили. А теперь нам нужно поговорить. Встречусь с тобой, где скажешь. Пожалуйста, напиши мне. Жду и надеюсь,

твой Соломон.

Ответа он не получил.

Стояла середина лета, новостей особых не было, и потому респектабельные издания время от времени позволяли себе публиковать длинные, тщательно аргументированные статьи, в которых обсуждалась возможная степень подлинности событий, стоявших за сюжетом «Die Keilerjagd», вместе с вопросом о том, насколько можно доверять ее автору. Собрат по поэтическому ремеслу попытался «защитить» право Мемеля «выстраивать придуманную жизнь вдоль кардинальных линий своего искусства». Некий австрийский ученый выдвинул тезис (аккуратно выведя его на максимально обобщающий уровень) о том, что сознательный обман в поэтическом творчестве можно рассматривать как реакцию на неизбывную и не подлежащую верификации фальшь повседневной жизни, и в этом смысле — как высшую форму правды. Единственной вырезкой, которая слегка подняла Солу настроение, стало письмо к главному редактору венского «Штандарда»:

Уважаемый господин редактор, мой покойный муж, Леон Фляйшер, никогда не стал бы публиковать шарлатана. Соломон Мемель — великий поэт.

Редакторский комментарий, сопровождающий письмо Ингеборг Фляйшер, гласил: «Наше издание оставляет за любым великим поэтом право быть как шарлатаном, так и наоборот».

Дни у Сола большей частью уходили на работу, впрочем, совершенно не систематическую, над переводами из французских поэтов — Шара, Ларбо [216], а вечера он проводил в кафе на рю Спонтини. Если ему не спалось, он пил американский виски и работал до самого утра — по рюмочке на страницу. Тексты выходили формально выверенные, почти музыкальные, с периодическими взрывными выбросами причудливых образов. Просыпался он поздно, иногда — прямо за столом, и перечитывал ночной поэтический урожай. И всякий раз по утрам оказывалось, что ничего стоящего он не написал.

К осени толстые пакеты с газетными вырезками от «Зуррера» приходить перестали. В октябре было одно-единственное упоминание в чисто академической статье, посвященной в основном литературной полемике в Австралии в 1920-е годы. В ноябре вообще ничего не было. Затем, с последней предновогодней почтой, пришло письмо из Тель-Авива. Из конверта выпало его собственное письмо. Нераспечатанное. Сопроводительная записка была напечатана на именной бумаге профессора Цви Явеца, сотрудника филологического факультета. Оно гласило:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже