Читаем В облупленную эпоху полностью

Двор — это ее подмостки. Душным, змеящимся от зноя летом, невыносимым из-за скопившейся в атмосфере и не ведающей, куда ей деваться, воды, она выходит нарядная, облитая какими-то жуткими непроницаемыми духами. Ярко-красным лаком горят ногти на ее руках и на круглых пальцах ног, обутых в дорогие белые германские босоножки. Алые тонкие губы складываются и вытягиваются в довольную собой улыбку, и на них влажно поблескивают валики скатавшейся помады. Рубины на черной толстой нитке вбирают в себя солнце и разливают его мягким бликующим розовым цветом по чуть вспотевшей шее, густо-нарумяненным щекам и крупному величественному носу. Фаня становится под большим порченным гусеницами тополем, взрывающем двор своей массивной пыльной фигурой, и, расставив ноги и вдавив в переспелый бок скулаченную руку, хозяйственно следит, чтобы все было правильно и красиво. Ее собственное представление о красоте деспотично и бескомпромиссно, при том, как и полагается, истово и яростно охраняемо, и мало какая еще красота на этой земле может похвалиться такой нерушимой верой в себя. Когда ей становится слишком жарко или по какой-то иной причине, она разворачивает бумажный китайский веер, немного затертый по верхнему краю, и важно обмахивается им, при этом стараясь, чтобы локоны, обрамляющие высокий лоб, изящно взлетали. И даже дворовая грязь не смеет прикоснуться к ее неправдоподобным германобосоножным ступням. В такие моменты она прекрасна.

Когда умирает ее очередной муж, в эти неприятные эпизоды жизни, злобным роком преследующие Фаню, на похоронах, во дворе всего дома — а прощание с покойником обязательно проходит во дворе — одетая в самые шикарные одежды из своего гардероба («Разве любимый муж не достоин, чтобы жена провожала его, как подобает приличным людям?»), нанизав на каждый палец по перстню («Неужели же приличные люди должны думать, что мы жили бедно?»), она красиво, громко, почти страшно голосит:

— Зачем же ты у-у-умер, зачем оставил меня ты-ы-ы, ты краса-а-а-вец — я-а-а краса-а-а-вица, почему бы нам с тобой не жи-и-ить?! — И даже чужие дети плачут вместе с ней. Но не забывает тетя Фаня меж горя и слез приоткрыть один глаз, чтобы увидеть, какое впечатление производит на скорбящих соседей, столпившихся вокруг гроба (людей, которым тоже быть там), ее трагическая, бедная-бедная, такая маленькая, такая одинокая фигурка, стеклышко-стеклышко, с воздетыми к хмурому, тяжелому, слишком тяжелому для такого создания небу тяжелыми руками, слишком тяжелыми от драгоценностей.

Но проходит некоторое, не слишком долгое время, и она, обретя общественные силы, снова ходит бодрая, как зрелая брага, по квартирам родного дома. Без стука отворяя каждую дверь, она, осмотрев сначала, все ли в порядке в этом жилище и что сегодня они едят на обед, изумляется — щоб я так жыл! — ищет в глазах соседей поддержку, а вернее, не ищет, а знает, что она есть, вот она горит и льется на нее, окатывает с головы до ног. Тогда Фаня спрашивает утвердительно, восхитительно требует ответа, хватая короткими пальцами и сжимая повсюду свое тело:

— Вы посмотрите на эту шикарную грудь, посмотрите на эту жопу, разве может такой товар ходить никому не нужным?!

— Не-е-ет, — машут головой соседи, — такой не может…

— Я пегышко, я стала пегышко, я вже летаю…

Она выходит на балкон, чтобы все видели, что у нее новое цветущее платье, прежние негасимые рубины, и она снова-таки вышла замуж. Ее новый муж без одной руки, и нога у него одна. Он ее бьет. Где Фанька нашла его, никто и вообразить себе не может. А она гордится: вот, мол, я старуха почти, а он меня ревнует, бьет и любит. И она матерится еще задорнее. И еще звонче будит, петушок пестроперый, дом по утрам яростными скандалами. И нет в ней ни капли той пресловутой еврейской скорби, ни печали в ней нет, ни грусти-тоски. Кажется, что тот, кто создавал ее, почему-то не заложил в эту постоянно что-то ищущую и всегда находящую что-то плоть все мучительные человеческие чувства. Забыл, наверное, и все. Она счастлива.

Даниил Клеопов

ТАРО

I

Он истратил на изготовление больших напольных часов с музыкой не меньше тридцати лет жизни.

Достаточно сложно одинаково преуспеть в четырех разных профессиях — ему удалось. Следует признать, он весьма удачно реализовал в своих творениях навыки великолепного механика, настройщика, оптика и краснодеревщика. Редкая, составная профессия, которая сама по себе не обещает достатка. Сколько часовых приборов он сотворил за всю свою жизнь? Может быть, сотню, а может — полторы — смотря какие считать. Если те, за которые не стыдно — ровно сотню. Как бы то ни было, спрос на подобную роскошь был крайне невелик. С другой стороны, и без дела он сидеть не умел.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже