Но, в общем-то, жизнь текла тихо и спокойно — работа, дом, книги, вечерние чаепития по русскому обычаю.
И вдруг случилось чудо. Как-то посреди ночи зазвонил телефон. Вероятно, ошибка, подумал Ашот, но трубку все же снял.
— Ж’экут, — сказал он по-французски.
— А по-русски нельзя? — раздался знакомый голос.
— Ч-черт! Сашка!
— Он самый.
— Откуда?
— С «де Голля» вашего, аэропорта.
— Ясно. — Ашот рассмеялся. — Деваться некуда?
— Не будь сукой.
— Прости, но ты знаешь, который сейчас час?
— Повторяю, не будь. В твоем возрасте в этот час надо как раз у девок быть, а не дома валяться.
— Ладно, замнем для ясности. Что тебе надобно, старче?
— Сволочь, почему ты так со мной разговариваешь?
— Потому что заслужил. Я злопамятный.
Воцарилась пауза. Потом донесся Сашкин голос:
— Ну, виноват, виноват, виноват, знаю. Зачем топтать?
— Ладно. Давай как коммунист с коммунистом. К девяти мне на работу. Позвони в восемь пятнадцать, тогда условимся. Идет?
— Идет. — Сашка повесил трубку. Вроде обиделся.
— Почему ты не велел ему взять такси и приехать к нам? — спросила разбуженная звонком Анриетт.
— Чтоб знал… Ручаюсь тебе, летит в какой-нибудь Лондон или Лиссабон, там туман, не приняли, вот и сели в Париже. И никто не встретил. Не привык к такому.
— Поэтому и надо было…
— Нет, не надо.
— Но это ж Сашка.
— Тем более.
На этом разговор кончился.
Ровно в 8.15 Сашка позвонил.
— Есть два предложения, — сказал Ашот. — От часу до двух, когда у меня перерыв, или после шести на целый вечер.
— Конечно, второе. Денег у меня вагон.
— А я думал, ты скажешь и… и… И днем, и вечером.
— Вот сука. Я валяюсь у тебя в ногах, в пыли, а ты…
— Ладно, отряхнись и к шести тридцати изволь пожаловать в кафе «Эскуриал». Это метро «Рю дю Бак», выйдешь — сразу увидишь, на углу бульвара Сен-Жермен.
— Ясно. В шесть тридцать.
Они провели вместе двенадцать часов кряду — с семи вечера до семи утра. Расстались, в последний раз обнялись и расцеловались на том же «Шарль де Голль», в аэропорту, — Ашот не ошибся, не в Лондон, правда, и не в Лиссабон летел Сашка, а на Цейлон, и из-за чего-то в Париже произошла задержка на целые сутки, даже больше.
Двенадцать часов кряду… Развалившись в креслах аэропортовского кафе, усталые, обессилевшие, потягивая кофе, пытались восстановить маршрут. Из одного кафе в другое. Похлопывание по спинам, сопровождаемое все теми же, достаточно известными выражениями, произошло в «Эскуриале», потом, без похлопывания, но с выражениями, из кафе в кафе (одна юная туристская парочка из Цинциннати задержалась у их столика, стоявшего прямо на улице, и произнесла: «Простите, мы так давно не слышали родного мата. Музыка…»). Итак, в порядке очередности: «Флор», «Де Маго», «Липп», «Аполлинер», «Клюни» — это все на Сен-Жермен, — затем Муфтар, это за лицеем Анри Катр, что-то на острове Сен-Луи, греческие в районе Сен-Мишель и что-то еще ночное возле Гар-дю-Нор, оттуда, когда уже было совсем светло, электричкой в Руасси, аэропорт «Шарль де Голль». В общей сложности то ли двенадцать, то ли тринадцать приземлений. Устали, но не опьянели, хотя пили не только пиво, как задумано было сначала, а нечто и покрепче, вплоть до очень дорогого, любимого Черчиллем коньячка. В промежутках, от кафе до кафе, набережные, мосты, пустынные площади, ступени Пантеона, переулки, закоулки, скверики, одну из бутылок распили на травке под иронически улыбающимся бронзовым Вольтером… О, знал бы великий энциклопедист, о чем говорили у его ног два эмигранта, два русских интеллигента, и взял бы свои книги, перечел бы и от многого отрекся, обомлев от того, что происходит сейчас на свете.
О чем же говорили эти два русских интеллигента, один — взошедшая и ярко сияющая звезда с вагоном денег, другой, ну что другой — средний французский трудящийся, как сам он себя окрестил. И оба — изгои, в большей или меньшей степени тоскующие по прошлому. И три года, даже больше, не видевшиеся. О чем же они говорили?
Для затравки, сидя в метро, Ашот придумал этакий шутливо-горький монолог, речь прокурора. Звучать она должна была так:
«Господа присяжные заседатели. Перед вами на скамье подсудимых человек, который никого не убил, не ограбил, не изнасиловал, ни одного из писаных законов не нарушил, как не нарушили великие его предшественники Герцен и Огарев, тоже покинувшие свою родину, человек, который, напротив, талант свой, талант своего народа, подарил всему миру. И все же он сейчас на скамье подсудимых. Что ж привело его на нее? Что он совершил? Что нарушил? Что преступил? За что ждет его кара, которую вы, господа присяжные заседатели, определите ему? И в чем я его обвиняю? Я обвиняю его в одном из тягчайших преступлений перед человечеством. Он выключил свою память. Он забыл и попрал самое святое и возвышенное, что есть в жизни, — дружбу».
Прекрасный, как казалось Ашоту, монолог этот, к сожалению, произнесен не был. Во-первых, для соответствующего эффекта нужны были слушатели, которых не было, а во-вторых, после первой же рюмки Сашка перехватил инициативу, подняв кверху руки: