Он готов был к тому, что его будут унижать, причинять боль, страдания, и единственное, чем мог защититься он, была эта деревянная усмешка. Немец с женственной талией кончил говорить, слегка кивнул в сторону Овчинникова. Сухонький, в черном плаще, медленно повернул голову, и Овчинников увидел под крутым козырьком сухое лицо, глубокие волевые морщины возле рта, по-стариковски выцветшие глаза… Немец — смотрел долго, устало, смотрел только на стыло усмехающиеся губы Овчинникова, не отводя взгляда, и Овчинников чувствовал, как холодный пот обливает все тело.
Потом этот сухонький утомленно, скрипуче сказал что-то красивому, стройному немцу, что держал в руках сумку Овчинникова. И тот негромко отдал какую-то команду. Затем расстегнул сумку и брезгливо, будто прикасался к вещам покойника, стал вынимать то, что было в ней, и Овчинников испытывал в эти секунды такое чувство, словно раздевают его догола.
«Там карта, карта с огневыми!»
Красивый немец вынул карту, потертую по краям, вежливо, осторожно отодвинул на столе бутылку с фарфоровой пробкой, переставил металлический стакан, разложил карту на столе. Затем выложил, поморщась, насквозь пропотевшую, выгоревшую на солнце летнюю пилотку («Там в ней иголка с ниткой», — почему-то вспомнил Овчинников), и немец тотчас гадливо смахнул ее на землю. Оттопырив пальцы, развязал узелок — несвежий носовой платок, в котором были парадные, сделанные из фольги лейтенантские погоны, запасные никелированные звездочки (в госпитале лежал и сам отникелировал их Овчинников в соседней часовой мастерской). Немец бросил и это на землю. Порылся в сумке, достал офицерское удостоверение, замызганные треугольнички (письма матери из Свердловска), оставил эго на столе. Потом вынул испорченную зажигалку-пистолетик, немецкую зажигалку («Зачем он взял ее, зачем?»), удивленно рассмотрел ее, как бы ища метку фирмы, и, насмешливо улыбаясь, что-то сказал сухонькому немцу в черном плаще. Немец этот, не убрав старческую холеную руку со стола, пристально смотрел на разложенную карту Овчинникова, и Овчинников чувствовал, что может упасть — болезненные удары в сердце, в голове оглушали его. Не мог вспомнить, почему, почему положил он карту не в планшет, а В сумку. «Я не хотел этого, я не хотел! Не хотел! Что делать? Броситься, разорвать карту, успеть те места с отметками затолкать в рот… Спокойно, спокойно, не так… поближе к столу! Спокойно…»
Глухой от шума крови в висках, он сделал шаг к столу, но тотчас две руки рванули его за плечи назад, и он остановился. Немец в черном плаще снова перевел глаза на его губы, пузырившиеся кровью.
Невысокий, атлетически сложенный человек в зеленом френче, одергивая френч, поправляя парабеллум на левом боку, торопливо шел от машины. Приблизился к столу, кинул руку к козырьку и заговорил по-немецки. Сухонький в черном плаще снял фуражку, обнажив редкие седые волосы, и, холодно глядя на карту Овчинникова, кратко и утомленно сказал что-то. Новый человек взял удостоверение Овчинникова, полистал. У человека этого были тонкие — полоской — усики на матовом лице, косые бачки возле прижатых, как у боксера, ушей, неизвестный Овчинникову немецкий орден мерцал на солнце эмалью, колыхаясь на его груди, выпукло обтянутой френчем.
Подвижные черные глаза ощупали Овчинникова, засветились настороженно-приветливо, и человек этот, положив удостоверение на стол, заговорил неторопливо, чуть раздвинув губы улыбкой под тонкими усиками:
— Лейтенант Овчинников, Сергей Михайлович, командир огневого взвода первой батареи Первого дивизиона Двести девяносто пятого артполка?
Как от толчка, Овчинников дернулся головой, услышав это чисто русское произношение, каким не мог владеть немец, и, удивленно впиваясь взглядом в матовое, гладко выбритое лицо человека, понял, кто этот переводчик.
И сквозь кривую, застывшую усмешку, с клекотом крови в горле спросил:
— Русский? Ты — русский?
— Лейтенант Овчинников, я хотел бы задать вам несколько вопросов. Дело в том, что несколько слов могут спасти вам жизнь. Вы, я думаю, это поняли?..
Послышался звук над вершинами сосен — тяжелое шуршание приближалось издалека, — дальнобойный снаряд летел, будто посапывал, дышал, расталкивая воздух. И, ударив по лесу оглушительным грохотом, разорвался в чаще, за поляной. А Овчинников, поглядев в ту сторону, охваченный дрожью, злобной радостью, бившей его, подумал с лихорадочной надеждой: «Сюда, сюда, братцы, родные, прицел бы снизить на два деления. Давай, давай, братцы! Сюда!»