Но пусть будет, что будет! Я все равно не покорюсь им. Ни из страха, ни из выгоды, ни из-за надежды остаться в живых.
Господи, как все изменилось! Вчера я случайно открыла свою школьную тетрадь по геометрии (искала бумагу для дневника). Смотрю — записана теорема: «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов». Кто бы мог поверить, как это меня поразило!
Ведь все изменилось, идет война, армия отступает, в опасности вся страна, все, что мы сделали, к чему стремились; сюда пришли немцы, и они затевают еще неизвестно что; Майя Алексеевна (это она объясняла нам теорему!) уже убита, и мы сами похоронили ее в школьном саду — а вот, оказывается, квадрат гипотенузы по прежнему равен сумме квадратов катетов!
Легче всего во сне. Там невольно побеждают мечты, которые запрещаешь себе целыми днями. Сегодня ночью мне приснился Смолинцев. Мы сидели рядом, близко-близко, на плотах около моста. И будто мост опять совсем целый, такой же, как прежде. Я говорю: — Смотри, ведь его взрывали? — Но разве ты не знаешь: балки все сохранились. Мы взяли и подняли их на плечи, а потом положили на быки. Вот посмотри, какая у меня рука! Я прислонилась к его руке около плеча. Она была теплой и сильной, и его глаза были совсем близко с моими. Я зажмурилась: вот сейчас он меня поцелует. И я так ждала этого, так боялась и так хотела, что не выдержала и проснулась… Было еще темно, но небо уже стало серым. Звезды, как всегда перед рассветом, кажутся чужими и незнакомыми. Становится страшно и хочется куда-нибудь убежать или спрятать голову под подушку.
Мы никуда не выходим. Только раз ходили в комендатуру на регистрацию. Сначала я думала, что тут никого не осталось, кроме нас. Но люди все-таки есть. Конечно, гораздо меньше, чем было раньше. Но все как-то чуждаются друг друга, боятся заговорить, как будто стыдятся.
Мне тоже неловко смотреть на других. Я уже думала об этом и теперь знаю, как права была Долорес: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Нам всем стыдно за свое малодушие.
Майя Алексеевна никогда не стала бы покоряться. Мне даже стыдно идти на ее могилу. И без того все время слышится чей-то упрек: «Неужели ты привыкнешь ко всему чужому и будешь терпеть? Как же это так? Ведь тебе всегда казалось в мечтах, что ты будешь гордой и мужественной и нужной людям и что твоя жизнь будет красивой, сильной и чистой!»… До сих пор я жила с таким чувством, словно только что выкупалась и, свежая, бегу по траве, а надо мной в небе носятся стрижи и ласточки.
И всюду — простор… И дальше, до самой смерти, все будет таким удивительным, интересным, важным…
И вот теперь это кончилось. Сама себе кажешься жалкой, будто стоишь на коленях и вокруг тебя одна только подлость, кровь, грязь…
Миша Смолинцев ушел от всего этого. Он смелый. Вероятно, это и есть самое большое счастье — быть смелым, не покоряться ничему.
Я уже давно собиралась сходить на могилу Майи Алексеевны. Пробралась через лаз, проделанный еще раньше мальчишками. Нарвала цветов с помятой клумбы и положила их на земляной бугорок. Было ужасно грустно. Потом я не удержалась, чтобы не зайти на наш школьный двор. Он сильно зарос за эти дни травой. Деревянная панелька почти совсем не видна. Я все боялась наткнуться на убитого немца, но его, должно быть, убрали.
Непередаваемое чувство охватило меня. Я долго не могла оттуда уйти. Как странно и грустно было видеть следы нашей счастливой беспечности. Даже эти нацарапанные гвоздями и мелом нелепые надписи на стене сарая. Как необычно они выглядят теперь.
«Нинка Сорокина — воображала!» (Воображала, конечно, не в смысле глагола, а в смысле существительного). «Вовка — пищетрест». Это про толстого Симанкова. Где-то он теперь? Где вообще все наши ребята? Большинство из них даже не представляют того, что здесь произошло.
А на штабеле дров (признаться, я не замечала этого раньше) выведено мелом: Т. Т. + М. С.= и дальше сердце, пробитое стрелой. Подумать только! Интересно, чье это сердце — мое или Смолинцева? Безусловно, проделки Сони Огородниковой. Ей самой нравился Смолинцев, она даже волновалась, когда Смолинцев отвечал у доски урок. А мы лишь ходили с ним вместе домой, и больше ничего. Сначала я хотела стереть эту надпись, но потом решила: пусть остается. Все равно никто уже не видит ее тут и никому нет дела до каких-то «Т. Т. и М. С.» и до их отношений друг к другу.
Да, отвлеклась и забыла написать про главное: там, в углу, у самого забора теперь небольшой аккуратный холмик и над ним невысокий крест с набитой дощечкой. С первого взгляда я поняла, что это могила немецкая, чужая. Это видно по тому, как сделан холмик — четырехугольный, маленький, — и как сколочен крест, всего из двух перекладин — добротно и рационально.
Я подошла поближе. Надпись на доске действительно на немецком языке. Но имена читать легко. Похоронен Генрих Георг Клемме, лейтенант, 1914–1941 гг.
Всю дорогу обратно я думала об этом имени. Мне не терпелось проверить у папы: ведь того пленного тоже звали Генрих!