В школе по прежнему размещался госпиталь, только теперь — немецкий. Раньше линия фронта была по ту сторону школьной усадьбы, за рекой, теперь — по эту сторону, за вокзалом; раньше за линией фронта были немцы, а школа находилась в тылу у советских войск; теперь за линией фронта — русские, а школа находится в ближнем немецком тылу.
После отчаянной слабости, вызванной потерей крови, слабости, граничащей с небытием, Генрих чувствовал глубокое душевное опустошение. Тревожный огонь, как бы сжигавший его изнутри все последнее время, теперь погас; наступила апатия.
И, несмотря на все это, его организм, выздоравливая, возвращался к жизни. Тяжелый, глухой полусон постепенно рассеивался, и сквозь окутывающую мозг пелену прояснялись реальные очертания окружающего. Тугая марлевая повязка стягивала раненый бок. Генрих потрогал ее рукой и посмотрел в окно. По голубому, омытому недавним дождем своду плыли, сливаясь друг с другом, белые летние облака. Он долго следил за ними, стараясь припомнить, как он сюда попал. Но припомнить ничего не мог, кроме того, что кто-то тащил его по грядам на огороде, где он упал, выбившись из сил… Теперь он опять оказался среди своих. Значит, придется начинать все сначала.
Эта мысль, едва явившись, утомила его, и он снова уснул. Ему снилась мать.
Они сидели вместе на берегу Немана, на светлой, поросшей тальником песчаной косе, такой же, каких много тут, на здешней русской реке. Только вдали виднелась островерхая Тильзитская ратуша с каменным лютеранским крестом и крутые черепичные крыши домов с поскрипывающими на ветру флюгерами…
Он убеждал ее, что не мог поступить иначе, и она гладила его голову и соглашалась молча. Потом две слезы из ее глаз капнули ему на лицо.
— Что же ты плачешь, мама? — спросил он.
Она только грустно улыбнулась и сказала, что матери плачут оттого, что желают своим детям больше счастья, чем это обычно бывает на земле. Пусть он не обращает внимания на ее слезы.
И он подумал, что ей, наверное, очень трудно теперь: Альберт уже убит, а Карла так грустно видеть в его коляске для безногих на том самом дворе, где они вместе шалили до того, как он стал юношей и отправился в Польшу на своем танке. А Берта уже не доставляет ей никакой радости: муж ее настоящий эсэсовский гусь, и она воображает себя аристократкой, совсем не замечая собственной бессердечности. Еще грустнее для матери подходить к портрету отца, который смотрит на нее безответным взглядом из полированной рамы над этажеркой, где в синих с золотом переплетах стоят аккуратные томики Шиллера.
Чтобы утешить мать, Генрих принялся рассказывать ей о том, как важно ему сделать все то, что он задумал. Нет, нет, пусть у нее никогда не будет и в мыслях, что он мог изменить родине. Она ведь хорошо знает сама, что это совсем не так.
Она улыбнулась светло и грустно и стала гладить его по голове, как это бывало в детстве.
— Я все знаю, мой мальчик, и я никогда не перестану верить тебе. Но ведь нельзя разбить кулаком кирпичную стену, растопить теплом своего дыхания лед, сковавший реку. Человек не в силах сопротивляться тому, что делает общество в целом. Ты подумай об этом, мальчик. Сейчас ты устал, и тебе надо уснуть.
Он хотел что-то возразить ей, но от прикосновения ее прохладной ладони мысли его рассеялись, ему стало удивительно хорошо и легко, как в те далекие времена, когда он засыпал в своей кроватке под песенку про двух фей, которую она напевала ему…Сон его был прерван долговязым нескладным солдатом-санитаром. Он вошел в палату, громыхая тяжелыми эрзац-сапогами, и положил на койку, в ногах у Генриха, серую госпитальную пижаму.
— Прекрасная погода, как у нас на Гарце, герр лейтенант, — сообщил он, заметив, что Генрих открыл глаза. — Вчера всех раненых из нашего госпиталя отправили в тыл в автобусах. А вам придется теперь ждать новой партии: господин комендант пожелал, чтобы вы еще оставались здесь. Он любит знаменитых людей и сам, наверное, тоже непрочь, чтобы о нем написали в газете.
— Знаменитых? — недоуменно и словно припоминая, что означает это слово, осведомился Генрих.
— А как же! Я тоже грамотный человек. Понимаю. Вас, наверное, теперь произведут в — капитаны, герр лейтенант.
«Что-то он такое путает», — подумал Генрих.
— За что меня в капитаны? — спросил он.
— Ну уж это известно: как только человек на виду — тут его и повышают, и должность подходящую дают. Вот сами увидите. Нет ли у вас лишней пачечки сигарет, герр лейтенант? Нам опять задержали паек. Прямо душу рвет — как курить хочется! Военфельдшер мне обещал, да ведь он теперь не появится целые сутки. Раз уж раненых отправили, то его не жди!
— Я не знаю, есть ли у меня сигареты, я вообще ничего не знаю. Вот, может быть, остались еще в моем кармане. Вы не скажете, где моя одежда?