После утомительного, беспокойного дня Люба мечтала сразу лечь спать за ширмою в кабинете мужа, где они оба теперь жили, но ещё за дверью услыхала голос Левитина и секретаря райкома Пегова. Мигающий свет керосиновой лампы освещал постаревшее, озабоченное лицо Владимира Ивановича и худое с тёмными впадинами на щеках, нервное лицо Левитина. Пегов сидел в глубине комнаты в кресле, загораживаясь от света газетным листом — от переутомления у него болели глаза.
— А чаю без меня выпить и не догадались, — сказала Люба огорчённо, подбрасывая дров в печурку и ставя чайник на огонь. — Тоже директор! Никакого гостеприимства!
— Мы тебя ждали, Соловушко, — Владимир Иванович подошёл к ней и с жалостью погладил её по худенькой спине с выпирающими лопатками. — Устала?
— Устала, — призналась Люба и присела у печки, прикрыв глаза. — Начали разбирать на дрова разбомблённый склад. Одну доску трое человек отдирают и отодрать не могут… — Она открыла глаза и быстро, насмешливо улыбнулась: — Лиза Кружкова говорит: «очень крепкие гвозди». А причём тут гвозди? Люди стали слабые, а гвозди как гвозди…
Чайник тоненько засвистел, потом заурчал, закипая.
— А постельное бельё ты мне достань, — строго сказала Люба. — Как хочешь, достань. Хоть одну смену на пятьдесят коек.
— Вот тебе и начальница для стационара, — сказал Пегов, отбрасывая газетный лист и переходя к печурке. — Чего мудрить, Владимир Иванович? Ищешь, ищешь, десяток мужиков перебрал, а кандидатура у тебя под боком и уже трясёт тебя, директора, чтобы быстрее поворачивался. Постельное бельё придётся достать, а?
Левитин с интересом смотрел на покрасневшую Любу.
— Справитесь?
— Ой, не знаю. И я что-то не пойму — почему меня?
— А почему не тебя? — спросил Пегов. — Знать тебя на заводе — знают; что ты не воровка — уверены; что ты из директора всё, что нужно, выколотишь — можно не сомневаться. Заинтересована ты стационаром? Безусловно! Так чем же ты не начальник?
— Я бы лучше помогала, чем «могу, а чтоб начальником другой был, — сказала Люба испуганно. — Там ведь и продукты, и нормы, и отчётность…
— А для чего тебя в школе учили? Считать не умеешь? Эка страсть — отчётность! Смотри, чтоб людей не обделяли, не обвешивали, чтоб кормили вкусно и ухаживали за ними с душой — вот и будешь справляться. А ответственности бояться — так какая же ты ленинградка?
— Ничего я не боюсь, — проворчала Люба. — А только помогать надо делом. Сколько дней я о постельном белье твержу?
— Ты ж понимаешь, постельное бельё всё в госпиталях..
— Будет постельное бельё — соглашусь, не будет — ищите другого, — сердито сказала Люба. — Я позориться не буду.
Подумав, она добавила, обращаясь к Левитину:
— И устраивать всё будем силами бытового отряда, и повара сами разыщем, и персонал. В таком деле надо знать, с кем работаешь. Ошибаться тут некогда.
Она налила всем чаю, пристроилась на диване, поставив рядом стакан, блаженно откинула голову на мягкую спинку дивана — да так и заснула мгновенным, глубоким сном.
Владимир Иванович прикрыл её одеялом, растерянно постоял над нею, мечтая увести из кабинета Левитина и Пегова, но не решаясь это сделать, так как они пришли по делам и комната эта была служебным кабинетом. Люба вздохнула во сне, подобрала ноги на диван и легла поудобнее. Владимир Иванович принёс из-за ширмы подушку, подложил её под голову жены и на цыпочках прошёл к печке, где тихо сидели его товарищи.
— Я категорически против её назначения, — сказал он, упрямо пригибая голову и ни на кого не глядя.
— Почему, Владимир Иванович? — укоризненно спросил Пегов.
— Потому что у неё нет ни опыта, ни деловой сноровки… — веско начал Владимир Иванович, но оборвал свою речь на полуслове, болезненно поморщился и сказал совсем другим, жалобным голосом: — Я, кажется, себя не жалею… И никогда не просил чего-нибудь для себя… А сейчас я прошу. Я хочу сберечь женщину, которая мне… которую я… — Лицо его дрогнуло. Он преодолел волнение и докончил резко, почти зло: — Можете смеяться, осуждать, но я её люблю и хочу её сберечь. Пусть это эгоизм, слабость — что ж, я готов признаться в этом!
Наступило неловкое молчание. Пегов вытащил кисет, все трое взяли из кисета табак и старательно свернули папироски. Прикурили от уголька. Три дымка струйками тянулись вниз, к топке, и заползали в неё, обвивая приоткрытую дверцу.
— Что ж тут смеяться или осуждать, — задумчиво сказал Пегов. — Большое чувство всегда вызывает уважение… и даже зависть. Твоя Соловушко достойна большого чувства… Но почему же ты, Владимир Иванович, хочешь принизить её, а не поднять?
— Мудрено говоришь. Не понимаю, — буркнул Владимир Иванович.
— По-моему так: если любишь человека, хочешь, чтобы он развернулся во всю свою силу… Люба девочка, но в ней горят талантливость и энергия. Она ещё очень мало сделала в жизни, но может она очень много. Зачем же искусственно ограничивать её?