Я побежал в контору музея, надеясь, что там есть бюро находок. В конторе сидели трое мужчин, смотрители-итальянцы (как вскоре выяснилось), одетые в странное сочетание мундира и выдумки и говорившие по-английски еще хуже, чем я по-итальянски. Первым делом они потребовали у меня удостоверение личности.
— Документов у меня нет. Они лежали в рюкзачке.
— Но прежде чем начинать розыски пропавшего в Национальном музее, нам нужно проверить ваши документы. Откуда нам знать, может, вы хотите присвоить чужое имущество.
— Да поймите же, документы лежали в моем бумажнике. Бумажник находится или находился в синем рюкзачке, а рюкзачок пропал!
— Нам очень жаль, мистер, но в таких обстоятельствах мы ничего предпринять не можем. Попробуйте позвонить сюда попозже, вдруг что-нибудь обнаружится. Однако на вашем месте, — и чиновник улыбнулся улыбкой гробовщика, — я бы обратился к карабинерам. Иностранцы — это по их части.
Покидая Помпеи, мы с мамой чувствовали себя совершенно одинокими среди других беженцев из России. Лишенные транзитных документов, дававших нам право на въездную визу в Америку, мы казались себе не чем иным, как бессмысленными персонажами из прошлого. Положение наше было еще более абсурдно, так как нам оставалось провести в поездке целых два уже оплаченных дня. Не могли же мы просто выйти из автобуса и вернуться в Рим, где после долгих выяснений всего за неделю до отлета в Америку нам выдали новые транзитные документы.
На этих документах, выданных взамен пропавших, были наши черно-белые фотографии с клейменым штампом ХИАСа, выжженном в верхнем правом и нижнем левом углах. Новоиспеченные документы подтверждали тот факт, что фотографии действительно принадлежали мне и моей матери, а также указывали наши даты рождения, имена и фамилии родителей. Эти новые документы были еще менее официальными, чем изначальные советские выездные визы, украденные в Помпеях. На этих новых, доморощенных документах под текстом по-итальянски, удостоверяющем наши личности, каменнолицый чиновник службы иммиграции и натурализации потом проштамповал слова: «ПРИНЯТ В КАЧЕСТВЕ БЕЖЕНЦА В СОГЛАСИИ С РАЗД. 207 АКТА ИММ. И HAT. ПРИ ВЫЕЗДЕ ИЗ США ПОНАДОБИТСЯ РАЗРЕШЕНИЕ ИНС НА ВОЗВРАЩЕНИЕ. РАБОТАТЬ РАЗРЕШАЕТСЯ» и накалякал «J.F. К. 8/26/87», а также номер своего нагрудного знака. Иммиграционный чиновник проштамповал наши транзитные бумаги, отобрал у нас въездные американские визы, а также выдал каждому из нас по белой карточке с какими-то номерами и буквами, напечатанными красным цветом.
— Едете в Род-Айленд? — спросил иммиграционный чиновник, впуская нас в страну. — Приятное местечко. Прекрасные пляжи.
В каком-то тумане мы дошли до ресторана, где старые московские друзья, которые уже давно жили в Нью-Джерси, накормили нас сэндвичами, а потом проводили к другому терминалу, где мы сели в малюсенький самолет. Это был пропеллерный самолетик из тех, которые уже давно сняли с рейсов национальных американских авиалиний, и на его дребезжащих крыльях мы полетели из Нью-Йорка в карманную столицу самого маленького штата в Америке. С борта самолетика я взглянул вниз на город Провиденс, где пройдут мои первые два года в Америке, и где — по судьбоносному совпадению — выросла моя жена. Я взглянул на мой первый американский дом и подумал: «Боже, как Провидение может быть таким маленьким?»
Но это все произойдет только через две недели после нашей поездки на юг Италии… А пока наш автобус удалялся от Помпеев и места, где исчез мой ярко-синий рюкзачок. Перспективы попасть в Америку казались почти нулевыми. В карманах наших завалялось на все про все долларов двадцать, а помочь нам с мамой было решительно некому. Мы уже приближались к Сорренто, и Анатолий Штейнфельд сообщил нам, что в ясные дни с самой оконечности мыса, на котором стоит этот город, можно увидеть Капри. Остров Капри как раз и был целью нашей поездки.
Как мне передать ощущения того вечера в Сорренто? Поцарапанный техниколоровый фильм, который я снимал и в котором снимался? Выцветшие краски, притупившиеся ощущения. И только одно острое чувство: тоска. Из этой гавани сирены-соблазительницы манили к себе Одиссея. Сорренто был вечным мотивом моего российского детства, и вот я попал на его улицы и площади парией и нищим. Все годы, пока мы жили за железным занавесом, я безумно хотел увидеть Сорренто. Меня тянуло туда, тянуло ко всему, что я знал об этом городе. Сколько великих писателей бродило по этим улицам, сидело в этих тратториях! Сколько раз я пытался вообразить Сорренто, глядя из окна моей московской спальни на серые февральские сугробы. О чем они размышляли, посасывая папиросы и потягивая кьянти? Скучали ли по родной земле? Горький — по Волге, так широко разливающейся по весне; Ибсен — по туманной, таинственной Христиании… Я по России не скучал. Или скучал, конечно, но ясно понимал, что возврата нет и не будет. В Сорренто я ощутил совершенную зыбкость бытия, тоскуя уже не по прошлому, но по будущему, которое теперь казалось мне, лишившемуся денег и документов, попросту невозможным.