Сторож, судя по всему, различил в моих пространных объяснениях всего одно слово — «синагога», от которого лицо его полиловело.
— Синагога! Тут христианский храм! Снимай шляпу, ты… — сторож запнулся, явно испытывая недостаток слов. — Ты стоишь перед мощами св. Януария! Снимай или уходи из святилища!
Зря я не снял шляпу. И, конечно, нехорошо было смеяться над пожилым фанатиком. Но я же думал о снегах моей родной страны.
Следующей остановкой нашего экскурсионного тура были Помпеи. Вспомнив классическое полотно Карла Брюллова «Последний день Помпеи», я вообразил охваченных ужасом римлян, мужчин и женщин в красных тогах, выбегающих из домов и сметаемых потоками лавы. В том, что я увидел в Помпеях, не было ровным счетом ничего трагического или хотя бы торжественного. Вообразите двадцатилетнего молодого человека, разглядывающего — в обществе своей матери — фрески, на которых мужчины совокупляются с женщинами, с другими мужчинами и с животными! Вообразите карликов с копытами и с гигантскими членами. Представьте сухой жар едва перевалившего за полдень августовского дня в Помпеях! И попытайтесь зримо представить нас, двух беженцев из России, стоящими на окаменелой лаве под сводом лазурного неба посреди того, что некогда было Храмом Венеры!
Был у меня тогда рюкзачок — первый и последний. Мне подарила его американка, за которой я приударял в Москве последней моей зимой в России. Этот ярко-синий рюкзачок, теперь болтавшийся у меня за спиной, вмещал бумажник, свернутый анорак и записную книжку с именами и адресами всех, кого я знал в этом мире. Старый бумажник из желтой свиной кожи не лез ни в один карман. В бумажнике лежали семьдесят долларов, отложенных на поездку, и два беженских удостоверения личности, мое и мамино. Точнее говоря, это были даже не настоящие беженские документы. Нас лишили советского гражданства и заставили сдать паспорта перед отъездом из Москвы. Советские выездные визы служили нам удостоверениями личности при въезде в Австрию и Италию. И вот теперь эти подобия транзитных документов исчезли вместе с большей частью адресов моего прошлого, хранившихся в американском рюкзачке.
Я никогда не узнаю, что же на самом деле произошло. Наша группа направлялась к экскурсионному автобусу. Я сказал маме, что пойду поищу фонтанчик с питьевой водой. Нынешние Помпеи выглядят как координатная сетка окаменевшей памяти — узкие улицы, уставленные домами без крыш. Я свернул на ближайшую улицу, и она привела меня к фонтану. Дальнейшее походило на мираж: я помню, как положил рюкзачок на скамью в нескольких метрах от источника, как утолил жажду и подставил голову и плечи под тепловатую воду. Потом повернулся к широкой скамье из розового гранита, на которой мгновение назад лежал мой рюкзачок, но его там не было. Я стоял один посреди того, что было некогда римским городом наслаждений. Тщетно я искал хоть намек на мой ярко-синий рюкзачок, который был столь заметным на блеклых камнях Помпеев. Только послеполуденное небо южной Италии синело над головой — густая синева, растворяющая все и вся вокруг.
Что было делать? По какой бежать улице в этом лабиринте крошащихся стен? Я начинал сомневаться, в своем ли я уме. Может, я оставил рюкзачок в Амфитеатре? В Доме Трагического Поэта или в Доме Фавна? На Форуме? В Храме Юпитера? Пытаясь сориентироваться, я метался взад и вперед. Я старался вспомнить хоть что-нибудь, от чего можно было бы плясать, — фреску, фаллический барельеф, мусорный бак — любой ориентир. Теперь все помпейские дома казались мне одинаковыми, все люди с фресок — на одно лицо: козловидные существа с грязными кудрявыми гривами. Но в панике, обуявшей меня, я, однако, помнил, что опаздываю, что набитый людьми автобус ждет меня на стоянке. И я побежал что было сил. Бедная моя мама восприняла новость стоически. Но в собратьях-беженцах никаких признаков сочувствия не наблюдалось. Похоже, всю свою способность к сочувствию они оставили за турникетом советского паспортного контроля.
— Хватит уже, — рявкнул мне в лицо настройщик из Минска. — Мы уже опаздываем в Сорренто. (Как будто в Сорренто можно опоздать.)
— Не видать вам больше вашего рюкзачка, — проурчал дантист из Пинска. — В Америке купите себе новый.
— Теперь мама тебя отшлепает? — поинтересовалась путешествовавшая с глуховатой бабушкой пятилетняя девочка из Двинска.
Я стал упрашивать Анатолия Штейнфельда, которого жулик Ниточкин назначил старшим экскурсоводом тура, дать мне хоть немного времени.
— Десять минут, — выдавил он сквозь гнилые зубы. Штейнфельд бросил триумфальный взгляд в сторону моей мамы, которая сидела в глубине автобуса, прижимая руки к вискам. Как шакал, жаждущий отведать жар-птицу, Штейнфельд все еще на расстоянии вожделел мою маму, хотя после недавней экскурсии по северу Италии боялся это выказывать. Теперь он выражал свою похоть к чужой жене через открытую враждебность ко мне, ее сыну.