— Я в моего украинского папочку, — любила повторять Алина. — Он всегда говорил людям, что о них думает. Не всем нравилось. Но уж уважали его, это точно. А вот моя
Пока громадная персона Алины не заполнила собой всю страницу, я должен кое-что пояснить. Каждый раз, когда Алина при знакомстве называла свою фамилию, она обязательно упоминала, что со стороны мужа они «не родственники». Родственники кого? Тех, с кем она знакомилась и к кому обращалась? Мало кто понимал, о чем она. Я и сам понятия не имел, пока отец, в те времена мой основной источник еврейской духовности, не объяснил, что имеется в виду не кто иной, как Йосеф Соловейчик, великий американский раввин и философ. Эта уменьшительно-ласкательная птичья фамилия отнюдь не редка среди евреев. У Алины на этот счет был заготовлен афоризм: «Мало ли на свете пташек с такой фамилией?» Откуда эта советская женщина из Львова знала о Раве Соловейчике и почему она считала нужным говорить об этом первому встречному-поперечному, остается загадкой. У Алины Соловейчик было много загадок.
Алина мгновенно выбрала мою маму в товарки и конфидентки и сразу решила спасать ее от грусти. Моя мама, по природе своей человек одновременно робкий и общительный, среди московских подруг славилась своими непреклонными, хоть и негромко высказываемыми убеждениями. Но в первые несколько недель после отъезда из Москвы она была эмоционально опустошена и на пляже позволяла Алине верховодить во всем. Леня и мой отец иногда играли в шахматы и пару раз ходили ловить рыбу с мола, но настоящая дружба возникла между женщинами, матерями.
Соловейчикам, Лене с Алиной (простите мне шальной анапест — но ямб бывает тесноват), было по сорок; они были существенно моложе моих родителей. Направлялись они в Кливленд, где брат Алины обосновался восемь лет назад с детьми, женой и матерью.
— Знаете, как над нами Всевышний подшучивает, — объяснила Алина на второй день знакомства. Она держала в руках большой полиэтиленовый пакет, наполовину наполненный черешней, абрикосами и сливами, которыми угощалась, при этом затягиваясь сигаретой, зажатой в левом углу рта. — Так вот, мой братец теперь чуть ли не спит в синагоге, обрезался и все такое прочее, подумать страшно. А раньше он был главным ассимилянтом во всем нашем прекрасном городе Львове. Как ни странно, это все мамина кровь, ее влияние. Мой украинский папочка, представьте себе, всегда орал на брата, когда тот брался пересказывать мерзкие еврейские анекдотики, которые приносил с улицы. Ой, я вам скажу, нет в этом мире справедливости. Мой братец и ехать-то не хотел, а его в три месяца отпустили. Мы застряли почти на десять лет. А папочка мой лежит в могиле под Львовом.
Алина говорила с гордостью и нежностью о своем отце-украинце, летчике-асе.
— Он бы давно уже был генерал-майором, да он уже и базой военно-воздушной командовал к тому времени. А мы вот вбили себе в глупые головы, что надо уезжать, и эти сволочи его в отставку отправили. Вы представьте только себе, что они ему там, наверху, сказали. И он ни разу, ни разочку нас ничем не упрекнул, даже когда вся эта заваруха началась. Только страдал себе один. Он года в отставке не прожил — инсульт. Ему шестидесяти двух не было, моему папочке.
Мне казалось странным, что Алина так подружилась с моей мамой, а сама ни разу о матери не обмолвилась добрым словом, хоть и ехала с ней «воссоединяться» в Америку. Казалось, Алина винила свою мать-еврейку во всех семейных неудачах. Граничило ли это с тем одомашненным видом предрассудка, который евреи иногда себе позволяют в обществе других евреев? Теперь я бы назвал ее самоненавистницей, но в то ладисполийское лето у меня в словаре не было таких слов. Я просто чувствовал, что Алине некомфортно в еврейской шкуре. Но при этом еврейство, особенно идишские слова и выражения, а также галочьи интонации были в той же мере частью Алины, в какой подкладка бывает частью пальто.
— Я вам скажу, мой папочка — пусть он себе спит спокойно, а не крутит эти чертовы петли на ихних говенных парадах Победы — мой папа любил изображать мамину тетю Голду, она после войны потом жила в Черновцах, с той стороны почти все погибли в лагерях в Заднестровье, но тетя Голда успела эвакуироваться в 1941-м.
То, что у Алины отец был украинец, нееврей, давало ей чувство превосходства. Разрываемая между украинцами и евреями, она и к эмиграции относилась двояко, даже после десяти лет «в отказе».
— Вам, москвичам, этого не понять, — как-то сказала она, пока мы добавляли свои продукты — помидоры, огурцы, зеленый лук, плавящиеся куски сыра и нарезанный хлеб — к провианту Соловейчиков, готовясь к пляжному пикнику. — Я люблю Украину. Люблю наши народные песни, их сладость и горечь. «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная./Видно, хоч голки збирай./ Вийди, коханая, працею зморена,/ Хоч на хвилиночку в гай», — пропела она.