Теперь, после стольких лет возвращаясь в прошлое и припоминая, как они выглядели, я стараюсь ничего не прибавить и не упустить. При свече, склонившись над палимпсестом, сижу, уперев лоб в ладони, и, прикрыв глаза, утопаю в глубинах далекой молодости… Две тени в однообразном сером просторе. Тени – люди. С них, как с потрескавшихся стволов, стекает смола. Челюсти времени уже подгрызли их облик, они не мертвы и не живы, они поверх жизни и смерти… Медленно и неуверенно сила воспоминания возвращает мне их людьми. Колдовством ли, нет ли, мне удается одолеть туман, распознать их… Один высокий, голова гордо вскинута, в струпьях – страшен. По закону того проклятого века носит клеймо: под бровями шрамы – ослеплен, вероятно раскаленным ножом. Будто голый и будто нет. С лица и со спины до половины прикрыт бородой и волосами, тяжелыми и густыми, похожими на расплавленный и вновь затвердевший металл. Длинное лицо, длинные руки, длинные ноги. От пояса вниз неведомо, где кожа, а где рубище – голые колени, голые ступни, кости без мяса. Руки, плечи, и лицо тоже, сплошь в темных полосах – спекшаяся кровь, свежие раны – следы, оставленные кожаной плеткой. Время от времени второй хлещет его тяжелым бичом. «Избавление от грехов в муках, кои повелением божиим мы сами себе наносим». Дышат тяжело, второй особенно. Он без зубов. Искусный коваль вставил ему в рот подковку с желобком по деснам – с края челюсти до другого тянется единый железный зуб. Глаза огромные, смотрят за двоих. На шее болтается череп ласки. Оберег от зол, хотя ни одно из зол этого мира не обошло его. Чтя память родителя, носит на плечах медвежью шкуру: отец его, Петкан, назад тому лет тридцать, а то и больше, носил такую накидку.
Я погружаюсь в прошлое. Во мраке, густом и непробойном для слабого пламени свечи, сгущается третья тень. Яснеет, это – Тимофей. Узнает их…
Слепец – бывший монах монастыря Святого Никиты, Антим, человек с железной челюстью – Парамон; были разбойниками, стали мучениками – болью изгоняют грехи из плоти. Припоминаю их теперь, в каморке, где догораю – старый и с ослабшим взором. А тогда…
«Приставайте к нам, грешники», – вздымал жилистые руки слепец. К окровавленной, пестревшей следами ударов спине липли волосы, только, как казалось мне, боль сильнее чувствовали зрители, а не он; люди корчились и кричали, плакали, лица их собирались морщинами; содрогание тел передавалось земле, пробуждая в ней стоны веков; рвали волосы, бились лбами о камень, до крови кусали собственные руки. Тимофей с трясущимися побелевшими губами пророчил, что кукулинцы катятся в бездну. Люди не внимали, обращались в крик с новым богом в себе; прыщут искры, зажигают верующих огнем. Антим и Парамон – кремень и кресало, от них загорится земля, вспыхнут пламенем небеса. Я горько упрекал себя, что бессилен умирить сельчан, а потом упрекал себя еще горше за то, что не избежал чар безумия – с женщинами бросился ниц перед пришельцами, целовал им колени и руки, предлагал покорность. Веры не было в моем бурном одушевлении. Просто-напросто в то мгновение я сделался богом среди богов, нашедших определение бессмертия, красоты, морали, вырывающих меня и мою жизнь из мутной и всеобщей потребности грабить, ненавидеть, бояться смерти.
На время я приходил в разум и сознавал – восторг этот не возвышает меня. Сквозь горячий туман открывал я унижение и горе. Из живого клубка Зарко силой вырывал сноху Тамару, брат его Исидор, подавленный, с помутненным взором, заметно поддавался набожному сумасходству. Ухватив его за руку, Менко, доводящийся ему, как и многим, кумом, внушал: коли завел дочку да сына, надобно их на уме держать, а не терять голову заодно со всеми. Слепец перекрикивал его призывом покориться и следовать за ним: над миром нависает конец, он же, вразумленный мудростью божией, возвещает восход.
Женщины, и Велика с ними, плакали в ногах у слепого избавителя, повторяли: спаситель, спаситель, спаситель. Спаситель – нахлестывая их кожаной плеткой, приговаривал Парамон, и еще: да станет грядущая ночь ночью мертвых, их воскресением. Он оплескивал толпу болью: только истинный мученик может ощутить ее сладость и возвыситься над своим бренным телом, червь в груде червей на бесплодье и в камне.
Безумство превзошло себя. Не жаль, что душа, стремящаяся ввысь, покинет тело, сопутствующее ей от рождения, коварное и эгоистичное, подобно божеству, она станет невидимой, дымом, смыслом бессмыслия, небытием. Ибо безумство их воистину могло превзойти все вступления и прологи вихрем промчавшихся столетий: слева кипит в недрах болото, над Песьим Распятием кружат призраки и псы, ветки деревьев осьминогами опутывают стаи скворцов и окровавленными их бросают на кровли, воды Давидицы возгорелись и дымятся черным дымом; содрогается старая крепость – встают из-под нее мертвецы; во мглистых испарениях воют глотками исполинских волков отшельничьи пещеры Синей Скалы, от этого воя с треском валятся столетние древеса.