А смерть приближалась. На резвых конях влетели в Кукулино десять ратников, и Деж-Диж с ними, свирепо обрушились на толпу. Может, Антим их учуял заранее – встретил вздетыми руками и призывами не поддаваться злодеям, то же и Парамон. Призывы одушевили меня – я орал и швырял камни в ратников вместе с другими. Это была не столько злоба, сколько, может быть, потребность оставить после себя записанные кровью молитвы. Один ратник соскользнул с окровавленным лбом под ноги своему коню, другой не смог освободить шею от пальцев Горана Преслапца, стряхнуть его со спины. Пригубившие от чаши смерти о жизни не думают. В битве суровых, как сердце божье, кошмаров вздымались колья и топоры, тяжелые мечи рассекали живое мясо. В толпе сельчан наших и из сел других были такие, о ком я еще не успел помянуть: Йовко Иуда, стершееся веретено в широкой рубахе, глаза подо лбом мутные и без блеска, будто и не глаза, высокий из-за худобы, болезненный и бесплечий; Бинко Хрс, дядя сгинувшего Манойлы, эгоистичный и мрачноватый, с проплешинами на темени и возле ушей; Коста Рошкач, ни молодой, ни старый, крепкий, точно косточка сливы, живущий медом, дикими ягодами и орехами, от Бинковой жены и в Бинковом доме у него растут свои дети; Славе Крпен, пришлый, маленький, пугливый, преждевременно постаревший и сморщенный. Поминаю их и больше не помяну – в их грядущее воскресение не поверит никто. Их оплакивали, оставляя умирать в крови. Дрались, взывали и к демонам, и к апостолам. Чудище оглашенности пожрало бы ратников, смолотило их, как осквернителей возвышенного состояния, в коем пребывало Кукулино и пределы окрестные, но с юга подошло два или три десятка новых. Они не были бездушными, как небесные боги жизни, – были суровыми или такими стали из-за убитых, среди которых оказался и Деж-Диж, тот самый, что когда-то сопровождал монахов Досифея, Мелетия, Трофима, Германа, Архипа и Филимона. Люди бились и секлись. Смерть позвала на пир самых верных: Исака, Менко, Горана Преслапца, кое-кого из других сел. Тимофей не уберег Катину: конские копыта угодили ей в ребра, выдавили через рот черную кровь или кусок легких. В шаге от нее зашатался Парамон с копьем под левой лопаткой. Скрюченными пальцами искал опору, захрипел и рухнул ничком, прямо к ногам оцепенелого Тимофея. «Не давайте им вестника божьего!»-кричала Велика, тщетно вырываясь из рук своего неуклюжего сына Илии. Ее оттащили за дом, туда же Спиридон оттащил Ло-зану, а братья Зарко и Исидор меня – чтоб не слышал я криков и стонов и не видел, как ратники посекают слепца Антима. С моего плеча стекала кровь, другим я прислонялся к стене дома. И припомнилось: однажды во время пахоты Спиридон выкопал из земли римскую наковальню из камня и подарил ее Горану Преслапцу, обязав выковать мне меч – если потребуется. Кабы был кузнец ясновидцем, вспыхнула мысль, я бы сейчас ссекал головы и не осталось бы ратников в живых. Я плакал. Гнев вернул мне сознание, или сознание открыло жуткую переплетенность религиозных фанатичных мечтаний и человеческой ненависти к убийцам с мечами и копьями.
У каждого человека есть свой цветок, и в последний час человек узнает его, вспоминает, когда и где его видел, в детстве или в первом восторге любви. Каждый. У кукулинцев на всех вместе один цветок, черный, отравный: растет внутри нас, высасывает нашу кровь и испаряется пурпуром, отнимая у неба голубое спокойствие. Каждый человек имеет и свою яму для пребывания, из нее не достанешь теменем солнца. У кукулинцев ям было слишком много – Спасительская, Сухогорская, Гадючья, Известковая, Железная, с севера до юга Кукулино корчилось в сплошной яме, и вот появилась новая – Антимова: кто-то тайком раскопал могилу Антима, убежденный, что ускорит воскресение слепого Христа. Могила оказалась пустой, и яма осталась открытой. Женщины иногда наполняли ее теплыми лепешками и розовой мятой – такой день для них был Христов.
Как-то Спиридон поминал погибших. «Воскресение откладывается, Ефтимий, – промолвил он. – Тот день ляжет бременем на плечи живых. Покойники не чувствуют ни тяжести земли, ни тяжести неба».
Тот день! Он оживает после стольких лет, замыкая меня обручем раскаяния и тоски. Подымаются призраки, крутятся винтом, тянут меня на допрос – почему я сбежал с поля битвы, почему не принял погибель. Скрипят кости, стонет нутро, горит безголосое горло – все забвение под прахом промчавшихся лет. И все равно я нанизываю имя за именем и ищу прощения от них для себя и для них от неведомого святого: Исак, Менко, Горан Преслапец, Катина, Антим, Парамон, Деж-Диж, Йовко Иуда, Бинко Хрс, Коста Рошкач, Славе Крпен, да еще двое или трое воинов, да из соседних сел безымянные, семнадцать или восемнадцать мужчин и одна женщина – толпа апостолов без Иуды, Иуда Йовко не в счет.