Дождь почёркал летние дни наискось: «Не так!, «Неверно!», «Не годится!»… Так и тянет спросить : «А …переписать?!» Вдруг то, перед тем, было начерно?! Только вот, – не начать заново. Не то лета, но ни дня, ни мгновения. Всё набело, на одном дыхании, с листа.
В продолжение…
Жизнь … с листа. Несколько знакомых нот, из которых составлены все аккорды бытия. Нотный стан обстоятельств, которые из века в век одни: рождение, недолгое, безотчётное восхищение жизнью, предчувствие наступления некого великого чуда, сумрак разочарований, среди которых познанное однажды, как озарение, понимание конечности всего округ и непостижимости сего обстоятельства.
А далее – привычная бравада чёрного юмора на людях и омут тоски наедине с собой, приучение себя к мысли, что «все там будем» и ожидание этого часа, кой отсрочивается разным манером, от пристрастия к горячительному до игры на пианино, – любому производимому, как в горячке, и не делу даже, но действию. Кому что ближе, тот тем и занят, – только бы не думать, лишь бы не помнить, не дай Бог узнать.
Но что случится и когда какой сигнал подаст судьба, в самом деле, не ведает никто, даже тот, кто думает, что сведущ в этой жизни во всём.
Впрочем, бывает, дают иногда понять, избранным, – в назидание или дабы успели закончить добром незавершённое, – у всякого на то суждение своё.
И пусть бы оно так, но как-то горько, обидно за нас! Это, как понавдоль берега реки, сопровождающее бытие, наивное ожидание некоего чуда. Разве можно не заметить, не понять, что вот оно, необыкновенное, уже произошло? И свет виден тебе, и холодок затиня2
бросает в дрожь. А соль высохших слёз, испарины или морской волны на коже… она есть?! Тонкая, нежная, как иней, обметавший губы чертополоха осенним рассветом… Ну, так чего же тебе ещё, человек?!Жизнь всегда с чистого листа. От того-то мы рады любому её началу, – белесому ростку; младенцу, в улыбке приоткрывшему беззубый рот; щенку, заснувшему с каплей молока на подбородке. Только неможно3
таить в себе ту радость, но стоит растравливать её, будто рану, чтобы не заметить, пропустить мимо сердца тот миг, в который однажды сказанные и некогда написанные тобой слова, падут семенами в землю.– Чтобы прорасти и быть вновь?!
– Как знать, как знать…
Почтальон
Мне нравилось зазывать нашего почтальона в квартиру. Особенно в летние каникулы, когда соседская детвора веселилась в деревне у бабушки, удила рыбу, купалась, полола огурцы и грызла морковку, прямо так, выдрав её из земли и отерев о штанину. Вся моя родня давно уж перебралась в город, так что ехать было не к кому, заняться, кроме чтения, нечем.
Загнав веником клубы пыли под кровать, бледный, с головной болью томился я в комнате, читая всё без разбору и закусывал, запивая хлеб холодным, бордовым до черноты, сладким чаем. Когда от буханки оставались лишь крошки, я вспоминал о чесноке, и ел его без ничего, просто макая в соль. Было горько, но съедобно вполне. Из дому я выходил только для того, чтобы купить наказанное матерью или совершить очередной набег на библиотеку.
Почтальон, что разносила почту по нашей улице, была крупной, грузной женщиной. Такими в книжках советской поры обычно рисовали доярок. Ремень коричневой сумки, которую распирало от обилия газет, журналов и писем, оттягивал её плечо. Привычная к тяжёлой работе, женщина обыкновенно шла вразвалочку, с вросшим в лицо выражением страдания, отчего её делалось неизменно жаль. Хотелось перенять сумку, зазвать в кухню, усадить на табурет и напоить чаем.
Иногда мне удавалось сделать это. Едва на двери квартиры хлопала крышка почтового ящика, я выглядывал в коридор:
– Здравствуйте! Передохните немного! Вижу, что вы устали! Зайдите хоть ненадолго!
Женщина всякий раз недоумённо поднимала на меня глаза, она была довольно невысокой, – и принималась неумело отказываться. Хорошего ей, видно, в жизни предлагали мало, а поработать, помочь, услужить, – привычки не соглашаться у неё не было.
Осторожно угнездившись на табурете, будто бы он был сделан из яичной скорлупы, женщина ставила на пол подле себя сумку и замирала, едва позволяя себе вздохнуть.
– Вам покрепче или пожиже? – Интересовался я, наливая заварку в красивую фарфоровую чашку.
– Да я из кружки… водички… – Тихо и испуганно отзывалась женщина, но я настаивал, и клал вволю сахару, не спросясь. Покуда она, заметно стесняясь, пила маленькими глотками чай, я, дабы не быть помехой гостье, отходил к окошку, и возвращался лишь заслышав, как дно опустевшей чашки касается стола, осторожно и беззвучно почти. Так листья трогают землю осенней порой.
Розовая от чаю, женщина немного сдвигала свой платок к темечку, и принималась рассказывать, каково оно жилось в деревне. Она и вправду некогда была дояркой, да сын выписал её в город, помогать. И теперь она едва уживается со снохой, но вернуться в деревню не может, так как дом давно продан, а деньги отданы сыну.