За ней, пригнувшись, шагнул Нэльвё. При виде него я едва сдержал улыбку: обычное высокомерно-снисходительное выражение лица боролось с другим, прежде мне незнакомым — веселым, улыбчивым и безмятежным. В ответ на ее неловкость он, как обычно, щедро рассыпал колкости, но они не были злыми. А Камелия, кажется, вовсе их не замечала: кружилась на маленьком, неровном пяточке, рискуя оступиться, сорваться в воду, но не останавливаясь. Не девушка — озерная fae, чей зыбкий, невесомый, тоненький силуэт пропадает в дымке водяной пыли, окутывающей ее искристым пологом.
…она смеялась и смеялась, задыхаясь от восторга, переполняющего ее, отбивалась от подставленных рук Нэльвё — а на меня вдруг накатила злость, глухая и отчаянная. Злость на себя.
Как я мог позволить себе сомневаться, колебаться, бежать от себя и своего пути? Пути, который предназначен мне, и который никто, кроме меня, не в силах пройти?
Как я мог позволить себе колебаться, когда моя нерешительность могла погубить то, что мне дорого? Как мог бежать от себя, решив отчего-то, что мой мир, настоящий мир сгинул в антерийской войне, и что мы остались на обломках, руинах, которые уже не спасти и не нужно спасать?
Как я мог позволить себе оставаться в стороне, в конце концов, — и сметь оправдывать свое невмешательство?!
— Вот! — прозвенел рядом голос Камелии — серебряно-игристый, переливчатый, вырвавший меня из зыбкой полуяви, точно зов маяка. — Держите!
Я встрепенулся, сбрасывая остатки наваждения. И, подняв взгляд, увидел на протянутой мне узкой ладошке тускло сияющий камень: полупрозрачный, дымчато-белый — цвета парного молока.
Приглядевшись, я с улыбкой сказал:
— Спасибо, Камелия. Жаль, когда высохнет, он не будет и вполовину таким красивым.
Расстроенно поглядев на камушек, Камелия сжала пальцы и хотела было отнять руку, но я перехватил ее.
— Спасибо, — повторил я. — Он правда мне нравится. И правда очень красивый.
Поколебавшись, она все же решилась. Камушек скользнул в мою раскрывшуюся ладонь. Я сжал его, чувствуя, как он приятно холодит пальцы в обжигающе-жаркий полдень.
— Я… почти нигде никогда не было, — словно извиняясь, начала она. — То есть была, немного — в Лазурной Гавани. Но…
Она замолчала и как-то грустно, бессильно улыбнулась.
Была, но едва ли видела что-то кроме дворцовых стен и узкой, далекой, недосягаемой полоски моря — бирюзовой, переменчивой… Цвета робкой несбыточной мечты.
Мы оба — я и незаметно подошедший Нэльвё — поняли то, что она хотела, но не смогла сказать. Бессмертный тут же разбил сгустившийся воздух шуткой, и помрачневшее лицо Камелии вновь озарилось улыбкой, в глазах заплясали смешинки, и она упорхнула обратно к водопаду, выскользнув из рук попытавшегося перехватить ее Нэльвё. Отрекшийся, ухмыльнувшись, развернулся и медленно, неторопливо направился за ней.
А я смотрел им вслед, и в душе, прежде мятущейся, запутавшейся в недосказанности, во лжи и полуправде, крепла уверенность. Сомнения вдруг ушли, все разом, и путь, еще с утра бывший не моим, жавший ноги неудобными ботинками и цепляющий дорожный посох низким кустарником, вдруг расстелился передо мной, приглашая идти.
Идти по тому самому пути, о котором я, еще сам не зная и не понимая, говорил Корину. Тернистому, бегущему по холмам и вересковым пустошам, петляющему и уходящему в ясную синь.
По пути, способному вывести кого и к чему угодно; подарить чудо тому, кто осмелится на него встать — и, не отступившись, дойти до конца.
Откуда-то из бездны того, что зовется душой, чужим, не моим голосом шепнулось извечно-аэльвское, только теперь обретшее смысл:
«Делай, что должно, и будь, что будет…»
— Делай, что должно, и будь, что будет… — эхом повторил я уже вслух. И вдруг, повинуясь какому-то неясному, бессмысленному порыву, разжал пальцы.
Камешек, подаренный Камелией и не думал блекнуть красотой. Напротив: он будто светился изнутри — мягко, тепло, как солнце в утренней дымке. Я перевернул его, крутанул в зажатых пальцах — и замер, не веря своим глазам. Потому что из камня, самого настоящего камня, проклевывался маленький цветок, еще не разобрать, какой. Но я почему-то не сомневался, что он расцветет нежной камелией.
Есть ли вообще хоть что-то невозможное для тех, кто идет по своему пути, не отступаясь и не зная преград, веря — всегда и что бы ни случилось?
Нет. Не то, что должно.
— Больше, чем должно, — повторил я сам себе. Повторил, потому что эта мысль обязана быть облеченной в Слово.
Я сжал пальцы — осторожно, чтобы спрятать цветок, но ни в коем случае не повредить его трепетных лепестков — и убрал камешек в карман, к другому моему подарку-воспоминанию.
Я поднялся с колен, отряхнул штаны от травы и лесного сора. Присел не у полыхавшего, а у слабо горящего костра, запоздало вспомнив о томившейся на огне каше. По счастью, она только-только сварилась. Снимать котелок я не стал: просто задул костер — легко, почти не прикладывая усилия. Скорее волей-приказом, чем дыханием.
Путь, прежде незнакомый, непонятный, стал простым и ясным. Я знал, что нужно делать; не когда-то потом, уже сейчас.