— Да. Ага. Я тебе не говорил, что ли? Я, кроме нее, ни с кем не спал. Не знаю. Хотя мы и ругались по времени процента девяноста четыре, я все равно очень расстроен.
— Очень расстроен?
— Ну, больше, чем я мог себе представить. То есть я осознавал, что это неизбежно. У нас за весь этот год ни одного момента хорошего не было. С тех пор как я приехал, мы, блин, грызлись как кошка с собакой. Я должен был быть помягче. Не знаю. Грустно это.
— Грустно, — повторил я.
— Глупо, конечно, скучать по человеку, с которым ты ни фига не ладишь. Но не знаю… все же хорошо, когда у тебя есть кто-то, с кем в любой момент можно поругаться.
— Поругаться, — сказал я, а потом смутился настолько, что чуть не потерял управление машиной, и добавил: — Хорошо.
— Ага. Что теперь делать, и не знаю. Ну, то есть мне было хорошо, когда у меня была она. Толстячок, я ненормальный. Что мне делать?
— Можешь со мной ругаться, — предложил я, потом отложил пульт, откинулся на спинку нашего обшарпанного дивана и отрубился. Прежде чем я отключился, до меня долетели его слова:
— На тебя я даже злиться не могу, ты безвредный костлявый подонок.
за восемьдесят четыре дня
ЧЕРЕЗ ТРИ ДНЯ, в понедельник, начался дождь. Голова все еще болела, и громадная шишка над левым виском походила, по словам Полковника, на топографическую карту Македонии в миниатюре, а я-то раньше и не знал, что такое место вообще существует, тем более страна. Когда мы с Полковником шли по жухлой и почти уже мертвой траве, я сказал: «Наверное, дождь нам не повредит», а он посмотрел на стремительно набегающие низкие тучи и ответил: «Повредит или нет, но точно пойдет, блин».
И он, блин, пошел. На середине урока по французскому мадам О’Мэлли спрягала глагол «верить» в сослагательном наклонении.
Обрушился на землю неистовым ливнем, словно Господь прогневался и захотел нас всех затопить. И лило день за днем, ночь за ночью. Так лило, что я не видел соседних общаг, а озеро набухло настолько, что добралось уже до качелей, поглотив половину нашего искусственного пляжа. На третий день я забросил зонт и стал ходить вечно мокрым. По-моему, даже в столовке вся еда пропиталась кислотной дождевой водой, всюду воняло плесенью, а душ стал вызывать еще больше смеха — на улице напор был лучше, чем в кране.
Дождь всех нас превратил в отшельников. Полковник сидел либо в классе, либо на диване в нашей комнате, читал альманах и играл в приставку, а я не понимал, хочет ли он поговорить или, наоборот, тихо сидеть на истертом диванчике, посасывая свою «амброзию».
После катастрофы, то есть нашего «свидания», мне казалось, что с Ларой мне лучше не общаться ни при каких обстоятельствах, а то опять, не дай бог, сотрясение случится и/или блевать потянет, хотя мы с ней на следующий день после этого встретились на математике и она сказала, что «ничего страшного».
А Аляску я видел только на уроках и поговорить с ней не мог, потому что она всегда опаздывала и улетала сразу по звонку — я даже не успевал колпачок на ручку надеть и тетрадь закрыть. В пятый дождливый вечер я пошел в столовую с твердым намерением вернуться к себе в комнату и поужинать разогретым жарито, если там нет Аляски и/или Такуми (про Полковника я точно знал, что он уже в сорок третьей и не будет ничего, кроме своей водки с молоком). Но я остался в столовой, потому что увидел Аляску — она сидела одна, спиной к окну, по которому стекал дождь. Я накидал себе полную тарелку жареной окры и сел рядом с ней.
— Бог мой, по-моему, он никогда не кончится, — сказал я, имея в виду дождь.
— Точно, — ответила она.
Ее мокрые волосы закрывали лицо. Я чуть-чуть поел. Она тоже поела.
— Как ты? — наконец спросил я.
— Мне сейчас не хочется отвечать на вопросы, которые начинаются со слов «как», «когда», «где», «почему» или «что».
— Что случилось? — не понял я.
— Это
— Что… — Я осекся и переформулировал вопрос: — Я накосячил?
Она собрала посуду на поднос, встала и только потом ответила:
— Нет, конечно, милый.