Ночью я лег спать у себя в комнате поверх походного одеяла, не закрывая окна, благо погода стояла теплая. Воздух был напоен ароматом жасмина, растущего во дворике, откуда вдруг донесся невнятный шепот. Я выглянул наружу и увидел, что навестить меня пришла закутанная в покрывала Инесилья. Давненько нам не выпадало возможности уединиться, и я подумал: наверное, из-за того, что Андрес сейчас далеко, она снова удостоила меня посещением. Сперва у меня мелькнула даже мрачная мысль отправить ее восвояси, сказав, что, мол, не желаю служить запасной оглоблей, однако я тут же передумал, рассудив, что гордыня — смертный грех да и спать приятнее в хорошей компании, нежели одному. Так что отпер я дверь, она вошла, как всегда, укрытая с головы до пят и в полном молчании, и разделась, оставшись в прекрасной наготе своей, которую я не столько созерцал глазами, сколько осязал пальцами, никогда прежде не знавшими столь совершенной женской красоты. И легли мы в постель, и обнялись, и предались тому, что заведено между мужчиной и женщиной, со страстью и упоением, а когда закончили, она уснула, положив головку мне на плечо. Я стерег ее сон, слушая биение ее сердца и думая о госпоже моей донье Хосефине. Тут вышла луна, круглая и белая, склонилась к окну, заливая комнату серебристым светом, и увидел я, что лежит в моих объятиях вовсе не Инесилья, но сама донья Хосефина. И поначалу я почувствовал себя самым счастливым из мужчин, когда-либо ходивших по этой земле, однако затем радость сменилась унынием и страхом, потому что, раз возлюбленная моя лишилась целомудрия, то непонятно, как мы теперь станем ловить единорога. Озадаченность моя и тревога прогнали дремоту, и я провел ночь, любуясь моей госпожой, разрываясь между восторгом и отчаянием, наслаждаясь ее тихим дыханием и время от времени осыпая легкими поцелуями ее обнаженные плечи, грудь и шею. В ответ она сладко мурлыкала, словно довольная кошечка. С первыми лучами зари она проснулась и поспешила закрыть лицо, но было поздно. Я сказал ей:
— Донья Хосефина, госпожа сердца моего, ты ангел света, озаривший мою душу.
А она разрыдалась, как малое дитя, и, проливая реки горячих слез, призналась, что влюбилась в меня с первого взгляда еще в Толедо и заставляла Инесилью одалживать ей свои вуали и покрывала, чтобы ходить ко мне. Я отвечал, что тоже принадлежу ей безраздельно, и прочее, что в подобные моменты услады говорят друг другу влюбленные. Мы плакали вместе, и, смешивая наши слезы, обнимались, и в конце концов снова уступили зову природы, а потом попрощались самыми нежными словами.
Когда она ушла, утро уже стояло в разгаре. Я поднялся с кровати, чувствуя, как подгибаются у меня колени, и пошел в соседние комнаты, где расположился фрай Жорди со своим послушником. Они уже проснулись. Я отвел фрая Жорди в сторонку и честно поведал о случившемся и о том, что у нас больше нет приманки для единорога. Он, как мне показалось, не очень-то удивился и даже, вопреки моим ожиданиям, не рассердился, а сказал, что и сам догадывался о нашей с доньей Хосефиной любви и что без толку плакать над пролитым молоком — вместо этого надо отыскать другую девственницу, понадежнее, которая послужит нашим целям.