Она вынырнула из сна, точно из ледяной проруби. Долго лежала со стесненным дыханием. Наконец решилась открыть глаза. «Где я?». Обвела взглядом комнату: жиденькую колченогую этажерку, изъеденный шашелем буфет, диван, обтянутый потрескавшейся кожей, громоздкий старый приемник. «Ах, да, на Петровке!». Несколько минут лежала вся еще во власти беспокойного сна. Внезапно ворвалась тревога: «Как там мать?! Как бы с ней чего не случилось. Уж больно вчера была взволнована встречей». Вскочила с постели, наспех накинула на плечи халат.
Там, у себя дома, за тридевять земель – о матери месяцами не вспоминала. А сейчас, когда опять оказались в одном городе, беспокойство начало когтить душу. Словно кто-то провисшую, ослабленную струну вновь туго натянул на колок.
Вчера с вокзала помчалась наугад на Обуховку. Последнее время, после того как сестра матери, тетя Женя, овдовела, мать вроде бы прижилась у нее. Одним махом, не дожидаясь лифта, взлетела на третий этаж. Нажала на кнопку старенького расхлябанного звонка. «Кто?» – Раздался за дверью дребезжащий, старческий голос. Ее долго рассматривали в глазок, наконец – загремела цепочка. Мать осторожно, с опаской открыла дверь. Сразу же, прямо с порога начала жаловаться:
– Наконец-то. Я уже извелась. Этот Федорчук – ты ведь его помнишь? – настоящую осаду устроил. Даже из милиции звонили: «Срочно освободите комнату».
Озабоченно бормоча, она подсунула Окте разношенные старые тапки: «Переобуйся, а то наследишь». Октя растерянно кивнула в ответ: «Хорошо, мама! Не беспокойся, мама!», – Внезапно почувствовав щемящую боль. В этой беспомощной хрупкой старушке с маленькой, усохшей головкой ничего не осталось от того волевого, напористого и непреклонного бойца, какого она привыкла видеть в матери.
– Ты пойми, я ведь не против. Давно решила выехать с Петровки, – громко, словно глухой, втолковывала ей мать, – но нужно документы оформить. А потом – вещи, их ведь тоже надо куда-то деть. – На миг задумалась. Тяжело вздохнула. – В сущности, все это старье. Все можно выбросить. Только кофры жаль. Ты помнишь эти кофры? – Она как-то приосанилась на миг. Посмотрела многозначительным долгим взглядом на Октю. – Единственная стоящая вещь, которую я привезла из Польши. – Ее губы скривились в горькой усмешке.
– Помню, конечно. – Окте вдруг почудился запах новых кожаных чемоданов. – Это было в сорок девятом, верно?
Но мать уже не слушала ее. Мелко, по-старушечьи тряся головой, тихо забормотала:
– Как назло – Женя в санатории. А я приболела.
Прошу: «Подождите». Он ни в какую. Звонит по несколько раз на день. Поверишь, даже телефон отключила. – Она тронула черный шнур, и он мягко качнулся. – Я на Петровке уже больше полугода не появлялась.
Холодно. Скользко. Куда я пойду? Да и зачем? Последний раз в начале осени там была. Вот он и отсудил у меня комнату. Я на суд не пошла. Послала бумагу, мол, согласна.
«А ведь ей осталось жить год-другой – не больше», – внезапно для самой себя подумала Октя и ужаснулась своей рассудочной жестокой мысли. Мать пристально посмотрела на нее, невесело усмехнулась:
– Сильно изменилась? Постарела?
– Что ты! – Фальшиво-весело возмутилась Октя.
– Молчи! Сама знаю, что сдала. – Сурово насупилась. На миг в комнате повисла тягостная тишина.
– А как Женя? – Робко спросила Октя.
– Нормально, – проронила мать.
Они перекидывались ничего не значащими фразами, словно малознакомые люди. Казалось, приглядываются друг к другу. И это было настолько мучительно, что когда мать спросила: «Где ночевать будешь?», – Октя, не колеблясь, ответила: «На Петровке», – словно нашла выход из этого непереносимо тягостного свидания. Мать и слова не сказала против, лишь вздернула плечами: «Как хочешь».
Но едва за окнами засинели сумерки, начала ее гнать:
– Иди, уже смеркается! У нас теперь опасно вечером!
Иди!
И столько страха было в ее глазах, что Окте стало не по себе.
Остаток вечера она провела на Петровке. Здесь, в этой запущенной комнате, среди старых, никому не нужных вещей – на нее накатила тоска. Устроившись на дряхлом, продавленном диване, она долго лежала, не смыкая глаз. Взгляд скользил от одной вещи к другой, словно лаская их после долгой разлуки. А мыслями была там, на Обуховке, вместе с матерью. Может, оттого в эту первую ночь на Петровке мать ей и приснилась.
Октя выскочила в кромешную тьму длинного извилистого коридора. В конце его, за поворотом, на шатком ломберном столике с продранным во многих местах зеленым сукном – с незапамятных времен стоял телефон.