Она подошла к окну. Когда-то здесь, на широченном мраморном в голубоватых жилках подоконнике было ее убежище. Скорчившись, пряталась за пыльной тяжелой портьерой с бархатистыми бомбошками. С тоской глядела в глубокий колодец двора. Завидовала всем, даже бродячему коту, который, вольно развалившись в чаше давно разоренного фонтана, грелся на солнце. Ее в ту пору отправляли гулять под надзором вечно простуженной фребелички. «Дети, назад», – то и дело раздавался грозный окрик, после чего следовало трубное сморканье в клетчатую салфетку. Дети в возрасте от четырех до семи, вялые, точно проросшие в подполье картофельные ростки, покорно усаживались на скамью и среди них она, Октя, самая старшая, почти девятилетняя, с тугой длинной черной косой. «Ребенок ослаблен. ТБЦ», – скорбно поджимая губы, тетя Женя напрочь отсекала все разговоры о школе. В ту пору ее маленькая крепенькая ручка твердо держала вожжи Октиного воспитания. Три раза в неделю были уроки музыки. Как агнец, гонимый на заклание, Октя пересекала этот двор, мощенный плитами. Быстрее, быстрее к арке, в полумрак подъезда, где пахнет сыростью и кошачьим выгулом. Громадная черная папка для нот болтается на витых шнурах, бьет по щиколотке. Ветер взметает и без того короткую юбчонку, открывая взорам всего двора отделанные кружевом штанишки. А сзади, словно переодетый конвоир, твердой походкой следует тетя Женя. Шляпка тонкой рисовой соломки кокетливо сдвинута на левую бровь. Губы обведены малиновым бантиком. Маленький с легкой горбинкой нос густо напудрен. Но взгляд суровый, сторожащий. От него нигде не укрыться.
И еще дважды в неделю кроткая Елена Михайловна, соседка по квартире, учила ее рисованию. Никаких переодеваний, езды в грохочущих трамваях под надзором тети Жени. Все было просто и обыденно. В домашнем платье, тапочках, зажав в руке тощенький альбомчик и гремящую коробку карандашей «Радуга», Октя бежала в самый конец коридора. Но не туда, где была потаенная коричневая дверь, над которой висел номерок с двумя нулями. Где частенько отсиживалась среди швабр, веников, ведер, хотя с ржавого железного бачка то и дело падали за шиворот крупные ледяные капли. «Октя, ты еще долго?» – Строгий холодный стук костяшками пальцев в дверь. Тетя Женя настигала ее и здесь.
Два раза в неделю Октя открывала дверь, расположенную рядом с туалетом. И вступала в комнату-пенальчик с узким стрельчатым окошком, из которого был виден кусочек черного двора с его поленницами, сараями, свалкой. Железная кровать, покрытая белоснежным пикейным покрывалом. Два шатких венских стула – впритык к маленькому столику. И тихое, еле слышное: «Риночка, голубушка, ты?». Она сразу ее попросила: «Елена Михайловна, называйте меня Рина». Терпеть не могла это короткое, отрывистое, словно окрик, имя Октя. В комнатке с ее приходом все оживало: сдвигались с места стулья, снималась со стола туго накрахмаленная скатерть, под самым потолком в молочном абажуре-тюльпане загоралась неяркая лампочка, на окошке раздергивались белые полотняные занавесочки.
– Нужен свет! Нужно много света, – суетилась Елена Михайловна, и ее губы морщила добрая усмешка. – Что будем сегодня рисовать? – Она низко склонялась над Октей. Так низко, что Октя чувствовала нежный запах ее свежеглаженой кофточки.
– Свечу! – Не колеблясь, отвечала Октя.
Тотчас на старый, во многих местах облупленный поднос ставилась уже оплывшая свеча в позеленевшем витом подсвечнике.
– Я сама! – Замирая, Октя несмело чиркала спичкой о коробок. Прикрыв нарождающийся робкий огонь рукой, она зажигала свечу. Широко раскрытыми глазами пристально, долго вглядывалась в игру бликов, в мутные причудливые наплывы восковых капель.
– Риночка! – Тихо окликала ее Елена Михайловна.
Октя точно выныривала из сна. Смущенно улыбаясь, кивала: «Да, да. Сейчас!». Поспешно открывала альбом. Становилась коленями на стул. И, упираясь локтями в скользкую клеенку стола, начинала рисовать. Случалось, после нескольких часов работы – гневно, с треском вырывала из альбома лист. Комкала его в бессильной злобе. И тогда легкая рука Елены Михайловны опускалась ей на плечо.
– Что ты, голубчик! Что ты!
Но чаще – блестя глазами и отодвинув альбом на середину стола, Октя вскрикивала восторженно:
– Как живая, правда?
Елена Михайловна согласно кивала. И, ласково улыбаясь, роняла:
– Давай сделаем еще лучше!
Она бережно подвигала к себе альбом. Легкими твердыми штрихами подправляла рисунок. В эти мгновения Октя чувствовала, как где-то внутри рождается щемящее чувство обиды. Крупно сглатывая, шептала хриплым голосом: «Хватит. Не нужно!». И прикрывала рисунок рукой. Несколько минут они смотрели друг на друга в упор. Елена Михайловна – с ласковой, чуть заметной усмешкой, Октя – еле сдерживая гнев. Казалось, еще миг – и, схватив альбом, выскочит из этой комнаты-пенальчика, громко захлопнув за собой дверь. Но что-то внезапно оттаивало в Окте. Взгляд ее впивался в рисунок. Через минуту-другую, покраснев, она примирительно кивала: «Так лучше».