«Первый главный тезис, изложенный в сочинении, — писал о диссертации теоретик «чистого искусства» Николай Соловьёв, — есть определение прекрасного… Но в чём же состоит это определение, так категорически выставленное в статье? «Прекрасное есть жизнь». Но это не определение. Тут неопределённое определяется ещё более неопределённым, прекрасное — жизнью. А что такое жизнь?..»{20} Очевидно, с точки зрения строгих категорий, принятых в классических философских системах немецкого идеализма, определение Чернышевского не выдерживало критики. Но, не говоря уже о материалистическом пафосе этого определения, давайте вспомним общественно-исторический и художественно-культурный контекст, эпоху, когда создавалась диссертация Чернышевского, — чтобы основной его тезис обрёл культурно-историческую обязательность, наполнился реальным смыслом.
Диссертация вышла в свет в начале 1855 года, а писалась, как известно, в 1853 (!). У нас обычно и сейчас связывают её появление с крымским поражением и общественным подъёмом середины пятидесятых, начиная со смерти Николая I (1855). Напомним, однако, что на самом деле шли годы тридцатилетнего николаевского царствования, последние годы «мрачного семилетия» (1848—1855), — и конца им никто не предвидел. Когда умер Николай, руководитель диссертации Чернышевского профессор А. В. Никитенко записал в дневнике: «Я всегда думал, да и не я один, что император Николай переживёт нас, и детей наших, и чуть не внуков»{21}. Теория молодого мыслителя и была непосредственной реакцией на то состояние общественной жизни, которое он наблюдал вокруг и о котором мог читать в лучших произведениях отечественной литературы тех лет.
Что же это были за годы? Последняя попытка самодержавия удержать Россию в неподвижности, ограждённой от живой жизни Европы, — «моровой полосой» назвал Герцен это тридцатилетие. «Человеческие следы, заметённые полицией, пропадут, — писал он об этом времени, — и будущие поколения не раз остановятся с недоумением перед гладко убитым пустырём, отыскивая пропавшие пути мысли»{22}. В конце 1847 года, когда грянули громы над литературой и искусством, удручённый окружающей обстановкой профессор Никитенко писал в дневнике: «Жизненность нашего общества вообще хило проявляется: мы нравственно ближе к смерти, чем следовало бы, и потому смерть физическая возбуждает в нас меньше естественного ужаса»{23}. Называя николаевскую Россию Сандвичевыми островами, Никитенко констатировал: «На Сандвичевых островах всякое поползновение мыслить, всякий благородный порыв, как бы он ни был скромен, клеймятся и обрекаются гонению и гибели»{24}. Разумеется, погибло не всё и не все — мы знаем это сегодня; знаем имена Герцена, Хомякова, Чернышевского… Но сколь хрупко и ненадёжно было их существование. Увиденная их глазами николаевская Россия напоминала «убогое кладбище» (Герцен), «Некрополис», город мёртвых (Чаадаев), «Сандвичевы острова», то есть, по представлениям людей XIX века, место, где поедают людей (Никитенко), а обитатели этого мира поголовно — «мёртвые души» (Гоголь)… В 1854 году Грановский писал Герцену за границу: «Надобно носить в себе много веры и любви, чтобы сохранить какую-нибудь надежду на будущность самого сильного и крепкого из славянских народов. Наши матросы и солдаты славно умирают в Крыму; но жить здесь никто не умеет»{25}. Живущие в установленной самодержавием системе ценностей по сути своей не живут: это философическое углубление понятия «жизнь» мы находим в трагическом вопросе Пушкина «Дар напрасный, дар случайный, //Жизнь, зачем ты мне дана?», в гоголевской поэме. «Мёртвое царство», населённое «мёртвыми душами», — так показал николаевскую империю Гоголь.