Тут и встаёт вопрос о роли литературы. Славянофилы боялись европеизации страны. Рассуждая о становлении русского искусства и литературы, проблемы которых для него тесно связаны и даже вытекают из проблем культурного и социально-исторического развития России, Герцен находит новые аргументы в полемике со славянофилами: «А ведь вся эта екатерининская эпоха, о которой вспоминали, покачивая головой, деды наши, и всё время Александра, о котором вспоминали, покачивая головой, наши отцы, принадлежат «к иностранному периоду», как говорят славянофилы, считающие всё общечеловеческое иностранным, всё образованное чужеземным. Они не понимают, что новая Русь — была Русь же, они не понимают, что с петровского разрыва на две Руси начинается наша настоящая история; при многом скорбном этого разъединения, отсюда всё, что у нас есть, — смелое государственное развитие, выступление на сцену Руси как политической личности и выступление русских личностей в народе; русская мысль приучается высказываться, является литература, является разномыслие, тревожат вопросы, народная поэзия вырастает из песней Кирши Данилова в Пушкина… Наконец, самое сознание разрыва идёт из той же возбуждённости мысли; близость с Европой ободряет, развивает веру в нашу национальность, веру в то, что народ отставший, за которого мы отбываем теперь историческую тягу и которого миновали и наша скорбь и наше благо, — что он не только выступит из своего древнего быта, но встретится с нами, перешагнувши петровский период. История этого народа в будущем; он доказал свою способность тем меньшинством, которое истинно пошло по указаниям Петра, — он нами это доказал!..»{239}
В апреле 1848 года была написана на французском языке и подана императору Николаю I записка поэта Ф. И. Тютчева, которая в следующем, 1849 году была опубликована в Париже под заглавием «Россия и революция». В ней было сказано: «Давно уже в Европе существуют только две действительные силы — революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой!..»{240}
По свидетельству И. С. Аксакова, «напечатанная в Париже» эта статья Тютчева «произвела за границей сильное впечатление» и «в извлечениях была два раза перепечатана (с промежутком шести лет)»{241} Публично высказанное кредо российского официозного консерватизма невольно подкрепляло точку зрения на Россию как на страну, противостоящую всему прогрессивному движению в мире, точку зрения, которую разделяли и многие европейские революционеры. И вот, в 1851 году, сначала по-немецки, в Бремене, а затем и по-французски, в Париже, выходит книга Герцена «О развитии революционных идей в России» Нужно представить себе историческую ситуацию и отношение к России после событий 1848 года, чтобы в полной мере оценить пафос и задачу герценовского трактата. Он звучит как ответ Тютчеву, как ответ тем, кто смешивает правительство и народ, как оправдание России перед революционной Европой.Россию в этой книге Герцен представлял как прямую наследницу мировой, точнее, европейской цивилизации, как страну, способную и призванную продолжить долгий путь мировой истории. В этом и заключался пафос, ядро сложившейся у него к этому времени концепции. «Он, — писал о Герцене Луначарский, — оглянулся на Европу, где торжествует буржуазия, и мечтой вернулся в Россию… Россия покажет путь всем, из России пойдёт революция. Запад слишком закостенел, и единственная возможность, которая там была, — пролетарская революция, разбита. Запад будет спасён Россией»{242}
. Спасён в высших своих проявлениях — сохранением высших духовных завоеваний Европы — социалистического идеала. В этом ему образцом служила схема Гегеля, который, говоря о христианстве как высшем принципе развития человечества, возникшем в Римской империи, замечал: «Однако к осуществлению этого призван другой народ или призваны другие народы, а именно германские. В самом древнем Риме христианство не может найти настоящей почвы для себя и сформировать государство»{243}. Герцен в свою очередь писал следующее: «Европа нас не знает; она знает наше правительство и больше ничего… Пусть она узнает ближе народ… который сохранил величавые черты, живой ум и разгул широкой, богатой натуры под гнётом крепостного состояния и в ответ на царский приказ образоваться ответил через сто лет громадным явлением Пушкина. Пусть узнают европейцы своего соседа; они его только боятся; надобно им… знать, что… наш естественный полудикий быт встречается с их ожидаемым идеалом, — что последнее слово, до которого они вырабатывались, — первое слово, с которого мы начинаем, — что мы идём навстречу социализму, как германцы шли навстречу христианскому»{244}.