Разрушительные и центробежные силы существуют и в народе. Это Достоевский знал и не скрывал. Вспомним сцены в «Мокром», вспомним Федьку-каторжного из «Бесов», тип разбойника на которого возлагали надежды бакунисты, или персонажей «Мёртвого дома». Ещё один характерный народный тип, считал Достоевский, — это «созерцатель»; он «вдруг, накопив впечатлений за многие годы бросит, всё и уйдёт в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков».
По психологическому складу своему Смердяков принадлежал к подобным типам из народа. Но Смердяков не мужик, не крестьянин, он — лакей. Лакейство, по Достоевскому, заключается в духовной бесхребетности, несамостоятельности при удивительном умении соблюдать свои материальные интересы. Генетически лакей есть в России порождение крепостнической эпохи — человек от народа оторванный, состоящий при барине, но барину не ровно, то есть занимающий в сущности межеумочное и унизительное положение. В пореформенную эпоху это явление получает, по мысли Достоевского, расширительное значение. Недостаточность просвещения, его утилитарность порождает массу так называемых «полуобразованных», оторвавшихся от народной культуры, «народной правды» («Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь… » — бормочет Смердяков), и вместе с тем не поднявшихся до высших духовных запросов (так, тот же Смердяков отвергает Гоголя: «Про неправду всё написано»). Можно провести линию, на которой окажется целый ряд самых неприятных автору героев, подпадающих под понятие «лакей», — начиная от Фёдора Павловича и кончая чёртом. «Лакей» есть для Достоевского воплощение зла России. Характерно, что Смердяков, незаконный сын Фёдора Павловича, больше похож на него, чем другие дети. Старик Карамазов отпирается от него, не признаётся в отцовстве, но, тем не менее, подозревая и недолюбливая своих законных, «почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и всё молчал». И именно Смердяков тянет семейную традицию имён (сравните: Фёдор Павлович и Павел Фёдорович), продолжая семейную традицию лакейства. Ведь Фёдор Павлович в молодости своей был приживальщиком, то есть тем же лакеем. И Смердяков тоже мечтает о собственном капитальчике, как и отец.
Однако есть и существенная разница. Если для Фёдора Павловича лакейство — одна из граней его облика, то для Смердякова это понятие выступает как качественная, стержневая характеристика личности. «Это лакей и хам», — бросает Иван о Смердякове, и тот чувствует, что в данном случае «лакей» не только наименование должности, что это слово определяет как-то его самого, его личность: «А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей». Он унаследовал от остальных Карамазовых чувство своей избранности и превосходства над миром: «Он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был, напротив, надменен и как будто всех презирал». Однако чувство ущемлённости в своих правах проводит меж ними резкую грань: «Я бы не то ещё мог-с, я бы и не то ещё знал-с, если бы не жребий мой с самого моего сыздетства». При всём своём «уединении» старик Карамазов иногда испытывал потребность в «верном человеке». Смердяков же никакой даже потребности в контакте с «другим» не испытывал, «был нелюдим, — сообщает повествователь, — и ни в чьём обществе не ощущал ни малейшей надобности». Здесь-то и проходит самая резкая грань, ибо одинокость, изоляцию Смердякова от мира Достоевский доводит до гротеска, до символа. После учения в Москве стало заметно, что Смердяков «вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца… Женский пол он… презирал,… держал себя с ним степенно, почти недоступно». Напрасно Фёдор Павлович спрашивал: «Хочешь женю?.. Но Смердяков на эти речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал». И если «карамазовщина», в частности сам старик Карамазов, есть воплощение (несмотря на жестокость и бездуховность сладострастия) стихийного, почти природного жизнетворческого начала, которое, быть может, можно нравственно когда-нибудь обуздать, то Смердяков выглядит на этом фоне карамазовского сладострастия символически бесплодным.