Читаем В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики полностью

Добролюбов, как известно, понял смысл романа в изображении поразительного национального явления, рождённого крепостным правом, — «обломовщины», привязав тем самым роман к определённому времени и социальному явлению. Разумеется, «обломовщина» могла быть увидена только в период, когда, кроме неё, в обществе возникли другие явления, когда внутри пока ещё неподвижного и застойного общества появились люди, усвоившие из Европы понятия свободы и достоинства личности: Пушкин, декабристы, Чаадаев, Белинский… Да и сам Обломов так ясен нам, потому что в душе его отзеркаливает не только Обломовка, но и нечто другое: он знает, как надо жить, знает, что есть история, но укоренённый в архетипических глубинах доисторический образ жизни затягивает его. Об этом точно сказал Писарев, заметив, что люди, подобные Обломову, суть «неизбежные явления переходной эпохи; они стоят на рубеже двух жизней: старорусской и европейской, и не могут решительно шагнуть из одной в другую. В этой нерешительности, в этой борьбе двух начал заключается драматичность их положения»{346}. Однако Писарев, похоже, сам не придал значения своему определению образа героя, его своеобразной трагедийной динамике, заключающейся «в борьбе двух начал». А когда прошла энергическая эпоха шестидесятых годов, на Обломова и Обломовку стали взирать с нарастающим умилением, а на Штольца — с всё большим отчуждением и раздражением, ибо буржуазно-промышленный прогресс принёс слишком много проблем и тягот. Иронически изображённая Обломовка стала представляться Земным Раем, а Обломова и «обломовщину» потихоньку принялись разводить. «Обломовщина» — это плохо, а вот Обломов и Обломовка — хорошо, это почти феокритова идиллия[34].

Добролюбов ещё весьма точно уловил иронию Гончарова в изображении обломовской идиллии: «Вообще обломовцы склонны к идиллическому, бездейственному счастью, которое ничего от них не требует: «наслаждайся, мол, мною, да и только»{347}. Эту иронию почувствовал и Ап. Григорьев, осудив её. Но далее иронические интонации как-то вытеснялись из определения Обломовки как идиллического места. От капитализирующейся России искали убежища в прошлом, в России крепостнической, в Обломовке. Разумеется, делалось это вполне безотчётно: жизнь рубежа веков изображалась писателями мрачновато, а в Обломовке столько благодушия и поэзии. Так, Ю. Айхенвальд называет Гончарова «Горацием с Поволжья»{348}, присовокупляя тут же, что «в нём нет мистических и мрачных глубин Достоевского, нет пророчества и исканий Толстого; ясное и тихое озеро напоминают его произведения»{349}, и Обломовка уже кажется критику «идиллией оседлости»{350}. И Д. Мережковский видит в Обломовке «декорации для идиллии Феокритовских пастухов»{351} Спустя сто лет, после гражданской войны, ужасов сталинизма, в «обломовщине» вдруг увидели снова своего рода надежду на стабильность. Обломовка стала казаться ещё идеальнее, ещё прельстительнее, тем более что обломовский архетип каким-то образом устранялся из сил, влиявших на развитие страны. «Перед нами типичная антиутопия, — пишет Ю. Лощиц, — в которой и намёка нет на футурологический порыв. Будущее ей и не снится. Прикованный к подушке золотыми цепями своей грёзы об утраченном рае, Илья Ильич в тонком сне творит одну из самых беззащитных, хотя по своему и обаятельных, идиллий, которые когда-либо грезили человеку»{352}. Однако что такое антиутопия? Смысл её в том, что до гротеска доводятся некоторые проекты будущего устроения человечества, так сказать, показывается возможная реализация проекта. Показан ли в романе «проект» Штольца? Все исследователи говорят, что его жизнь и работа мало раскрыты. Обломов же проведён по роману от детства до смерти. Именно его «проект жизни» дан гротеском, почти фантасмагорией. Найдёте ли вы в реальной жизни людей, которые обленились до того, что в гости пойти не могут, от лени с дивана подняться не в состоянии?.. Так что если Обломов творит идиллию, то писатель в своей антиутопии эту идиллию развенчивает.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология