У госпожи Строс он спрашивал совета по поводу лисьих мехов, которые хотел якобы купить для одной девушки; однако лисы оказались вымышленными, а девушка — Альбертиной из романа. Порой он спешно отправлял ночного гонца, так как его внезапные желания узнать что-либо требовалось удовлетворить немедля. Уже в то время, когда он переводил Рескина, его друзья Иетманы рассказывали, как однажды вечером к ним позвонили. То оказался лакей Пруста, заявивший, как ни в чем ни бывало: «Господин Пруст послал меня спросить у месье и мадам, что стало с сердцем Шелли».
К каждому специалисту он обращался за консультациями: к Рейнальдо Ану насчет музыки, к Жану-Луи Водуайе насчет живописи, к семейству Доде насчет цветов. Во всем он хотел знать технические термины, «до того, что музыкант, садовник, художник или врач, читая Пруста, могут подумать, будто он целые годы посвятил музыке или цветоводству, живописи или медицине». «Мы старались как могли, — говорит Люсьен Доде, — осведомить его — не зная толком, с какой целью — по поводу сладких пирогов, которые можно найти после мессы у булочника в таком-то провинциальном городке, или же кустарников, цветущих в одно время с терновником и сиренью, или цветов, которые, не будучи гиацинтами, обладают теми же свойствами относительно внешнего вида, употребления и т. д.»
Женщин он просил просветить его насчет их собственных ухищрений.
«Вы случайно не могли бы дать мне для книги, которую я заканчиваю, несколько маленьких «портняжных» разъяснений? (Не думайте только, что в прошлый раз я вам звонил ради этого; я об этом даже не думал, а только о желании видеть вас)…»
Далее следовали настойчивые вопросы о платье, которое было надето на госпоже Грефюль на одном итальянском представлении в театре Монте-Карло, «в ложе бенуара у авансцены, довольно черное, месяца два назад» (а ответу предстояло быть использованным для наряда принцессы Германтской в Опере). Он бы хотел снова взглянуть на платья, шляпки, которые его приятельницы носили двадцать лет назад, и сердился, что они их не сохранили. «Мой дорогой Марсель, это шляпка двадцатилетней давности, у меня ее уже нет…» — «Это невозможно, мадам. Вы просто не хотите показать ее мне. Она у вас есть, а вам угодно мне перечить. Вы меня безмерно огорчаете…»[118]
Как-то вечером, в половине двенадцатого он явился к своим друзьям Кайаве, которых давно не видел. «Месье и мадам уже легли? Не могут ли они принять меня?..» Разумеется, его приняли.«— Мадам, не хотите ли доставить мне огромную радость? Я уже довольно давно не видел вашу дочь. Может, я уже больше не приду сюда… и маловероятно, что вы когда-нибудь приведете ее ко мне! Когда она повзрослеет настолько, чтобы посещать балы, я уже не смогу выходить; я очень болен. Так что я вас прошу, мадам, позвольте мне взглянуть сегодня вечером на мадемуазель Симону.
— Но, Марсель, она уже давно легла.
— Мадам, умоляю, сходите посмотреть. Если она не спит, объясните ей…»
Симона спустилась и была представлена странному визитеру. Что он искал в ней? Впечатления, которые были ему нужны, чтобы изобразить мадемуазель де Сен-Лу, дочь женщины, которую любил Рассказчик.
Ради той же погони за образами прошлого он еще предпринимал небольшие путешествия, если позволяло здоровье: «Я выезжаю порой наудачу, в основном ради того, чтобы взглянуть на боярышник или кружевные воланы трех яблонь в бальных платьях под серым небом». Когда его приступы слишком учащались, он не осмеливался даже через стекло смотреть на каштаны бульвара, и целую осень проводил, не видя ее красок. Во время «каникул» он «платонически потреблял ужасающее количество путевых справочников и зазубривал тысячу кольцевых поездок, о которых грезил между двумя часами ночи и шестью утра, лежа в шезлонге».