Опоздал ли Розанов со своими советами (в 1902–1903 гг. «Наша Церковь» уже действовала) или, быть может, при учреждении секты Мережковский руководствовался иным соображением – полагал, что Церковь Третьего Завета должна органично развиться из второзаветной, – но, как я показала в соответствующей главе данной книги, богослужебный чин, разработанный Мережковским, был лишь искаженной и урезанной модификацией православных чинопоследований. Тем не менее Мережковский всегда помнил об Элевзиниях. В 1920-е годы в эмиграции, изучив немецкие научные труды, он составил для себя картину Элевзиний, которую включил в книгу «Атлантида – Европа». Идея фаллического культа там выступает в своей отвратительности, будучи представленной в подробностях действа, ее осуществляющего. Брак с богом
может звучать сказочно-возвышенно; но вот когда древние люди с наивным, почти детским буквализмом пытались его разыграть, нам от этой картины делается смешно и гадко. Тенденция к архаизации человеческого сознания была одним из опасных mainstream’ов Серебряного века.Очень ненадолго в тему «Мережковский и другие»
я вовлеку Шестова и Иванова. Эти ведущие представители эпохи с Мережковским сближаются в вещах ключевых. Шестов и Мережковский практически одновременно разработали ницшеанские в своей основе концепции творчества Толстого и Достоевского. Иванов же, подобно Мережковскому, искал нового Христа на путях еще более радикального оргийного язычества. Потому мы вправе были бы ждать от них суждений подлинно герменевтических – соединяющих адекватное понимание с точным описанием собственного воззрения. Но статья Шестова «Власть идей (1903 г.) от герменевтического искусства далека: это образец обыкновенной отрицательной критики. Надо сказать, что герменевтический дар Шестова раскрывался в полную силу, когда мыслитель в своем герое ухитрялся найти единомышленника, ведущего «великую и последнюю борьбу» за личность против порабощающих ее так или иначе «общезначимых истин». Шестов был мастером «вчувствования» в другого собственного экзистенциального опыта, – но другой был обязан иметь хоть крупицу сходных переживаний. Мережковского, с его эллинской основой, иудею-диссиденту подмять под себя – «шестовизировать» не удалось. Догматик, проповедник, новый моралист, Мережковский почти целиком подлежал со стороны Шестова отрицанию. Будущий автор «Апофеоза беспочвенности» видел Мережковского находящегося под «властью идей» – расхожей идеи прогресса, всемирного единения и пр., которые скрываются под оболочкой лишь в видимости «новой» схемы: «На нас и на ближайшие к нам поколения [Мережковским] возложена задача отыскать новую религию, с задачей этой близкое будущее справится, а затем – наступит конец мира» (с. 111). Шестов не ошибался, иронически представляя сухой остаток богатого содержания сочинений Мережковского именно так. Но экзистенциалисту – поначалу философу жизни Шестову «идеи не нужны» вообще (с. 134). У Мережковского ему симпатично только оправдание Раскольникова в его «преступлении»: для Шестова это также никакое не преступление, а борьба с категорическим императивом Канта, подобная той, которую вел шекспировский серийный убийца Макбет, о чем Шестов рассуждал в своей первой значительной работе «Шекспир и его критик Брандес» (1898 г.). «Страшная свобода», которую Раскольников испытал сразу же после убийства, это и есть вожделенная Шестовым «беспочвенность» – утрата духовной опоры, падение в бездну, – свобода от пут нравственного закона. Именно за открытие и проработку этой интуиции прорыва «по ту сторону добра и зла» Шестов одобряет Мережковского: «Вот где виден истинный и достойный ученик Ницше!» (с. 127). – И сверх того, именно в ней оба ницшеанца хотят видеть ключ к новой религии. Раскольников подвергся натиску «угрызений совести» – не вынес этой «страшной свободы» преступника. И вот, Мережковский намекает на то, что именно в новой – «окрыляющей» религии преступление Раскольникова было бы признано за должное. Эта религия дала бы убийце силы вынести «страшную свободу», – Шестов поддерживает данное представление, кажущееся дьявольским. «Додумывая» Ницше, наши мыслители попросту меняли местами традиционные зло и добро. Именно в этом были единомысленны догматик Мережковский и «созерцатель жизни» Шестов. В конечном счете Шестов признавал Мережковского за родственную себе душу и упрекал единственно за то, что Мережковский «скрывал свою истинную сущность под немецкими идеями» (с. 114).