Теперь молчание было более долгим, более напряженным, чудилось: накалялся, плавился тот невидимый эфирный провод, и здесь, в палатке, становилось нечем дышать от иссушаемого зноя. Понимая, чувствуя волнение Корина и не зная, как, чем помочь ему, Вера включила вентилятор, придвинула к нему. Он ощутил прохладу, легкую влажность, кивнул ей с кроткой улыбкой, благодаря. И тут в динамике зазвучало:
— Тебе не кажется, что ты напрасно проработал месяц?
— Не кажется... — Корин расслабил вздернутые плечи, приподнял голову. — Если не доверяете — отстраните.
— Как скор, однако... Что-то не коринский стиль. Стареешь?
— Устаю.
— Это поправимо. Даю неделю отпуска. Лети в город, мойся, брейся, отдыхай. На концерт сходи — у нас столичные артисты... Руководство пусть примет Ступин.
— Не могу... если доверяете.
Молчание. Короткое. Гулкое. Затем:
— Тогда, товарищ Корин, три дня срока. И доклад.
— Ясно. Но прошу прислать самолет-танкер, опасные очаги укажу на карте. Хорошо бы искусственный дождь... Облака над Святым есть. Прошу также десятка три ранцевых опрыскивателей, противодымные маски, люди задыхаются...
— Просить умеешь! — председатель комиссии коротко жестко хохотнул (несколько беглых зеленых миганий). — А считать государственную копейку — не очень. Можно подумать, Корин, ты собираешься организовать новое загорание!
— Положение серьезное.
— Мы и направили тебя — серьезного. Не паникуй. Все. Да, вот еще что... — Председатель комиссии, вероятно, отстранил микрофон, с кем-то там поговорил невнятно, пошучивая, и опять Корину жестковато, сдержанно, будто микрофон не принимал иного тона: — Жалуются на вас корреспонденты, лекторы. Недооцениваете прессу, пропаганду. Закончишь в Святом — пошлем на повышение политзрелости. Все, товарищ Корин. Успеха в работе.
Динамик зашуршал, щелкнул, заглох.
Какое-то время они сидели молча, глядя на ровно светящийся зеленый индикатор рации. Потом Корин сильно потер концами пальцев виски, точно проясняя сознание, попросил Веру записать коротко разговор с Центром, набил табаком трубку, встал, принялся вышагивать от рации до входа в палатку.
У лагерной кухни было шумно, стучали миски и ложки, слышались голоса неунывающих шутников — очередная группа вернулась с опорной полосы на отдых. Корину подумалось: вот же люди веселы, хоть и утомились, кое-кто, пожалуй, едва ноги дотащил. Может, обойдется? Зря он паникует? Но на душе — «нехорошо», точнее не выразить ему свое состояние. Это огромное, дымно-косматое, злобное, всепожирающее существо — Пожар, по видимости и чувству, лишь притих, затаился, встретив жесткую преграду — пущенный навстречу, направленный людьми малый пожар. Большой сожрал, задавил малый, но и сам ослаб на опустошенном пространстве. Если бы дождь, если бы вода сверху — он захлебнулся бы, умер. А пока жив, нутро его раскалено, солнце иссушает, готовит пищу ему, ветер гонит свежий воздух для его дыхания.
— Отжиг, Вера, понимаете, прошел понизу, кроны почти везде сохранились, пойдет огонь верхом — как удержим?
— Понимаю, Станислав Ефремович, читала, изучала.
— Я на опорную. Нужно строго, неусыпно окарауливать, чтоб единая искра не проскочила.
— Вам пообедать надо.
— Там, у Руленкова или Мартыненко... Дима, наверно, приготовил вертолет.
Вера подошла к нему, спросила:
— Вас очень огорчил разговор?
— Какой?
— Ну... с председателем комиссии.
Корин помолчал, словно что-то вспоминая, признался:
— А я забыл о нем.
Протяжно, с явным облегчением вздохнув, Вера негромко, как бы для себя, рассмеялась.
Корин посмотрел на нее зорко-прищуренно, обретая наконец свой привычный взгляд — напряженный, помогающий ему понимать людей, житейские сложности, — и увидел большие серые, чуть продолговатые, смеющиеся и плачущие глаза: они смотрели на него с детской радостью и усталой женской, вроде бы старчески-мудрой отрешенностью. Такие глаза не ведают страха, обиды, стыда — они сущность самой души. И сила их велика: внушают, влекут, заражают верой в самое невозможное.
«Она же, да ведь она...» — прошептал Корин и спросил единственное, что мог сейчас спросить, чувствуя — она поймет его:
— Это правда, Вера?
— Да, — ответила она, потупляя взгляд.
И не вымолвил суровый Корин ни единого из многих слов, приготовленных на этот (возможный, ожидаемый им) случай: я стар для тебя, угрюм, меня нельзя полюбить, это увлечение, оно пройдет, и был бы я глуп, гадок себе, если бы увлек девчонку... да и привык дело ставить превыше всех иных житейских благ, удобств, тем более любовных утех; так что спасибо, милая девушка, но и ты скажешь мне спасибо, когда одумаешься, полюбив своего, суженого... Вся его высокая, убежденная разумность была сейчас жалка, стыдна, даже пошла. Он избран женщиной, и не видит она его возраста, сомнений, страха — принимает всего, такого, каков он есть. Она — любит.