Для Кио и его ближайших товарищей такое действие – революция. В череде искателей смысла жизни у Мальро Кио Жизор – провозвестник пересмотра, опрокидывания прежнего порядка поисков. Героическое и, как выяснилось, тщетное самоутверждение «завоевателей» мало его заботит. Революционное дело для него есть не просто одна из прочих возможностей встретиться лицом к лицу и посчитаться с вселенской Судьбой, а служение житейски насущной справедливости. «Жизнь Кио, – думает о нем отец, – имела смысл, и он знал какой: помочь обрести достоинство каждому из этих людей, которые вот сейчас умирали от голода, словно от долгой чумы. Он был в их среде своим, у них одни враги. Человеку, работающему по двенадцать часов в сутки, не зная, зачем он работает, недоступно ни достоинство, ни подлинная жизнь. Необходимо, чтобы работа получила осмысленность, стала родиной». Позже, перед угрозой пыток, Кио сам уточнит: «Я верю, что коммунизм сполна вернет достоинство тем, вместе с кем я сражаюсь. Во всяком случае, то, что против коммунизма, совершенно отказывает им в человеческом достоинстве». Действие перестает довлеть себе, быть чистой игрой. Оно освящено тем, что благодаря ему достигается. И потому еще до своего завершения позволяет сложиться братству соратников, уже теперь предвосхищающему отношения, торжество которых ожидается в будущем: ведь намерение вернуть достоинство каждой личности запрещает использовать ее по дороге к этой цели как безгласное орудие.
Опровержение ущербного межличного инструментализма, накрепко закупоривающего все выходы из заточения своей «самости», и, напротив, провозглашение достоинства каждого другого залогом братства распространяется в «Уделе человеческом» и на область, где все зыбко, хрупко, трудноуловимо, но где личность всегда подвергалась строжайшей проверке – проверке любовью и товариществом. И здесь-то обнажается с разительной несомненностью врожденный недостаток человечности у «сверхчеловеков».
Отношение мужчин к женщине в книгах Мальро есть вообще достаточно точный слепок их отношений к исторической действительности и вселенной, житейский приговор их тяжбе с сущим. Всем «завоевателям» от Гарина до Ферраля любовь неведома, они знают лишь эротическое влечение, сдобренное все той же страстью властвовать, подчинять. В таких случаях личность женщины попросту перечеркивается, и обладают, точнее – временно владеют, ее телом, словно это предмет, помогающий получить особенно терпкое наслаждение. Но «опредмеченное», обращенное в «вещь» женское тело – только податливое орудийное продолжение желаний своего «обладателя», нечто вроде неодушевленной приставки к его повелевающему телу. И потому в минуту близости он неизменно бывает повергнут в смятение, поскольку по-прежнему находится как бы наедине с собой, в полном одиночестве.
Последнее усугубляется тем, что воображаемое отбрасывание чужой души – мнимо. Она никуда не исчезает, но присутствует отсутствуя: ускользает и живет собственной непроницаемой жизнью, неприступная, непокоренная. Независимая даже тогда, когда обитает в теле, купленном на панели. И уж тем более независимая всякий раз, когда она сама того пожелает – достаточно ей потребовать уважения к себе, к своей самостоятельности и самоценности. «Вы знаете множество разных разностей, но, видимо, так и умрете, не заметив, что женщина тоже человеческое существо, – встречает Ферраль отпор очередной своей любовницы. – Я – это, помимо прочего, еще и мое тело, а вы хотите, чтобы я была только телом». И рвущемуся к всемогуществу приходится признать себя побежденным, едва он, распоряжающийся столькими жизнями, сталкивается с отказом одной-единственной женщины отречься в угоду ему от своей личности. Горе-хозяин остается с пустыми руками, отброшенный, в свою очередь, в неизбывную отъединенность от других и призрачное над ними господство.