Бросаю машину на Комсомольской площади, на центральной стоянке. Иду по улице. Захожу в парикмахерскую, сажусь в кресло и смотрю на свое отражение. Лена ни за что не узнала бы меня. Двадцать ей, а мне шестьдесят с гаком. Если бы, взявшись за руки, прошлись по Ленинскому проспекту, на нас бы все прохожие обалдело смотрели. Ее бы пожалели, а меня высмеяли…
Видишь, Елена, как плохи мои дела. И любить тебя вслух, на людях, уже не имею никакого нравственного права. Ну и ладно. Мне хватит и молчаливой, не видимой никому любви. Я не раз рассказывал своей жене, матери моих сыновей, моему другу, как любил Лену. И она понимала меня. Ничуть не ревновала. А ты, Лена, не ревнуешь к той, кто уже сорок лет занимает твое место? Нет? Тоже все понимаешь? Молодчина! Ты всегда была умницей: дальше всех, глубже всех своих подружек видела и чувствовала. В будущем жила. В нравственном отношении опередила даже нас, кто живет теперь, в эпоху расщепленного атома и полетов в космос.
Девушка в белом халатике, с холодными пальцами стрижет мои седые волосы. Я смотрю, как она ловко омолаживает, охорашивает меня, и улыбаюсь. Расчудесно быть победителем. Хорошо купаться в лучах восторжествовавшей правды.
Встал. Поблагодарил. Расплатился. Пошел дальше.
Минут через пять подъеду к комбинатской проходной, предъявлю вахтеру пропуск, помчусь в главный мартен. А пока что стою у газетной витрины и пробегаю глазами сегодняшний номер многотиражки, в которой напечатан пространный отчет о заседании бюро горкома партии.
— Здравствуйте, товарищ Голота!
Оборачиваюсь и вижу корреспондента «Комсомолки» Петра Шальникова.
— Ты?! Откуда взялся?
— С неба. Только что с аэродрома. Еще в гостиницу не заезжал. — Он протягивает мне газету, и я вижу в ней броский заголовок трехколонной статьи: «О тех, кто не пускает вперед сталевара-комсомольца Александра Людникова». — Вам первому показываю — мой вклад в победу Саши!
Петя летел к нам из Москвы со скоростью чуть ли не тысячи километров в час и все-таки не успел со своим вкладом к празднику справедливости, то есть к бюро горкома партии. Я высказываю это вслух. Петя смеется.
— Никогда не поздно признать правду правдой!
Да, верно, не поздно. Никогда! Даже в последнюю минуту жизни.
— Надолго к нам, Петя?
— На один день. Вернее, на полдня. Улетаю обратным рейсом.
— Что же ты успеешь сделать за такое короткое время?
— А я ничего не буду делать. Прилетел просто так. Порадоваться вместе со всеми победе Саши Людникова.
— Ты хочешь сказать: победе всех настоящих передовиков…
— Согласен с вашей редакторской поправкой. Вы не знаете, где сейчас Сашка? На работе или дома?
— Сталь варит. Собираюсь его проведать.
— Так, может, вместе проведаем, а?
Мы сели в «Жигули». Поехали в главный мартен. Оставили машину в тени гигантской дымоходной трубы, поднялись по железной лестнице. Петя бросился на первую печь, обнимался с Сашей Людниковым, Славой Прохоровым, Степаном Железняком, размахивал «Комсомолкой». Подхожу к ребятам. Они, щедрые, и меня приветствуют.
— Как дела, Саша? — спрашиваю я.
— Прекрасно. Лучше не бывает.
— Когда сталь выдашь?
— К концу смены, если все будет в порядке.
— Я хочу посмотреть на твою победную плавку. Можно?
— Пожалуйста! Только долго ждать. Два часа.
— Всего два часа? По сравнению с вечностью — ничто.
У каждого из нас есть сокровенная молитва. Моя мать, провожая отца на работу, крестила его и говорила:
— Господи боже мой, сохрани и помилуй нашего кормильца от доменного огня!
Мой дед в лучшую, богатырскую пору своей жизни, перепоясывая себя, одетого в шахтерское рванье, широким ремнем из бычьей кожи-сырца, ухмылялся в рыжую бороду:
— Ну, бог Саваоф, добром прошу тебя: благослови Никанора Голоту счастливо вкалывать уголек от зари до зари. И сердце господина штейгера ублажи, шоб вин не скостил ни за шо ни про шо мою добычу. И шоб кровля над башкой була як железяка. И шоб я не застудыв на сквозняковой струе поясницу. И шоб братья забойщики не завидовали моей силе!..
Помолится, посмеется и спешит с обушком за поясом, в чунях в шахту. В темноте уходил. В темноте приходил.
Бабушка, как только он уходил, опускалась перед божницей на колени и слезным голосом умоляла:
— Господи, прости богохульника! Сам не знае, шо меле…
В худшую свою пору, когда уже все силы отдал хозяину, больной, тронутый умом, дед молился так:
— Эй, ты, дармоед всесвятный! Спускайся на землю, выпей со мной. Брезгуешь? Ну и дурак! Знаешь, кто я? Че-ло-век! А ты кто? Никто. Бред сивой кобылы. Мыльный пузырь…
Моя сестра Варька и я в детстве часто бывали голодными. Глядя на закопченные иконы и неумело крестясь, шептали:
— Добрый боженька, пошли нам краюху хлеба. И еще, если не жалко, чего-нибудь — цибулю, холодец, требуху, шматок сальца.
Потеряв деда, бабку, отца, мать, брата и сестру, став беспризорником, приспосабливаясь к обстоятельствам, я так молился в начале дня: