Характерно, что операция так называемой эстетизации реальности осуществляется именно в момент перехода от телеологической к нетелеологической интерпретации исторического действия. Не случайно, например, Че Гевара стал символом революционного движения: все революционные начинания Че Гевары закончились неудачами. Но как раз благодаря этому наше внимание переходит от цели революционной деятельности к жизни героя-революционера, не достигшего своих целей. Эта жизнь приобретает в наших глазах блеск и совершенство – независимо от ее практических результатов. И таких примеров множество.
В этом смысле практическая реализация теории посредством искусства также предполагает ее эстетизацию. Сюрреализм можно интерпретировать как эстетизацию психоанализа. В «Первом манифесте сюрреализма» Андре Бретон, как известно, предложил технику автоматического письма. Идея состояла в том, чтобы писать как можно быстрее, чтобы ни сознание, ни бессознательное не поспевали за процессом письма. Здесь имитируется психоаналитический метод свободных ассоциаций, оторванный, однако, от своей нормативной цели. Позднее, после прочтения Маркса, Бретон убеждал читателей «Второго манифеста» взять револьвер и стрелять наугад в толпу: революционное действие здесь также становится бесцельным. Еще до этого дадаисты практиковали дискурс вне смысла и логики – дискурс, который без всякого для него ущерба может быть прерван в любой момент. Примерно то же самое можно сказать о выступлениях Йозефа Бойса: чрезвычайно длинные, они могли быть прекращены когда угодно, поскольку Бойс не ставил цель что-то с их помощью доказать. Это касается и многих других практик современного искусства: они могут быть прерваны или возобновлены когда угодно. Неудача становится невозможной в силу отсутствия критерия успеха. Между тем многие представители арт-мира сетуют по поводу того, что искусство не достигает и не может достичь успеха в «реальной жизни». Реальная жизнь понимается здесь как история, а успех – как исторический успех. Ранее я показал, что понятие истории не совпадает с понятием жизни и, в частности, с понятием реальной жизни, поскольку история – это идеологическая конструкция, базирующаяся на представлении о поступательном движении к определенной цели. Эта телеологическая модель истории берет начало в христианской теологии и не соответствует постхристианскому, постфилософскому, материалистическому видению мира. Искусство освободительно. Оно изменяет мир и освобождает нас. Но оно добивается этого, освобождая нас от истории – освобождая жизнь от истории.
Классическая философия была освободительной, потому что выступала против религиозных и аристократических правил, подавляющих разум и человека как его носителя. Просвещение надеялось с помощью освобождения разума изменить мир. Сегодня, после Ницше, Фуко, Делёза и многих других мыслителей, мы склонны полагать, что разум не освобождает, а, напротив, подавляет нас. Теперь мы хотим изменить мир ради освобождения жизни, понимаемой как более фундаментальный уровень человеческого бытия, чем разум. Мы считаем, что жизнь порабощена и скована как раз теми институтами, которые объявляют себя моделями рационального прогресса, имеющими своей целью улучшение жизни. Освободиться от власти этих институтов значит отвергнуть их универсалистские претензии, основанные на устарелых принципах разума.
Таким образом, теория побуждает нас изменить мир не в том или ином его аспекте, а целиком. Но тут встает вопрос: возможно ли изменение такого рода – не постепенное, частичное, эволюционное, а тотальное и революционное? Теория утверждает, что любое преобразовательное действие может быть осуществлено, поскольку не существует метафизической, онтологической гарантии статус-кво, порядка, доминирующего на каждый данный момент реальности в ее актуальном виде. Но точно так же не существует и онтологической гарантии успеха тотального изменения: ни божественного провидения, ни силы природы или разума, ни хода истории, ни какого бы то ни было иного предустановленного исхода. Если классический марксизм еще проповедовал веру в гарантию тотального изменения (в форме производительных сил, которые подорвут имеющуюся социальную структуру), а Ницше верил в силу желания, которая подорвет все установления нашей цивилизации, то нам сегодня уже трудно поверить в действенность таких бесконечных сил. С тех пор как мы отвергли бесконечность духа, представляется невозможным заменить ее теологией производства или желания. Но как же нам изменить мир, если мы конечны и бренны? Как я уже говорил, критерии успеха и неудачи определяют мир в его тотальности. Поэтому если мы изменим – а лучше сказать, отменим – эти критерии, мы тем самым изменим и мир в его тотальности. И, как я пытался продемонстрировать, искусство может это сделать и, более того, уже делает.