— Не нужно этихъ словъ, Борисъ. Больше я уже тебя не полюблю: но теперь, сейчасъ, я не буду твоей женой. Глупый, развѣ ты не слышишь любви въ моемъ строгомъ приказѣ? Вернись ко мнѣ человѣкомъ, повтори: «я тебя также люблю, Темира»; и я посмотрю тогда, что ты изъ себя сдѣлалъ… А безъ этого твоя Таня не будетъ никогда твоей…
Телепневъ притихъ и целовал ея руки.
— Я не смѣю, Темира, умолять тебя больше…
— И не умоляй; а люби меня, если можешь, и построже смотри за собой.
— Но не обманывай меня!.. Быть можетъ, ты смущена… Помнишь нашъ разговоръ въ день похоронъ Игнаціуса… Твои вѣрованья… я не буду ихъ оскорблять; но я не могу, Темира, не быть…
— Полно, не говори объ зтомъ. Ты думаешь, я не помирюсь съ тѣмъ, что ты не молишься… Ахъ, нѣтъ, Борисъ! Это — ничего! Я никогда и не посмѣю да и не захочу переучивать тебя… Я сама хожу въ туманѣ… Это дѣло совѣсти…
— Такъ что-же, безцѣнная моя дѣвушка, можетъ смущать тебя? Ты меня выбрала: значитъ, ты вѣришь въ меня, ты любишь меня хоть за что-нибудь.
— За то, что ты милый, умный, славный… Но это только задатки, Борисъ, а что скажетъ жизнь?.. Пускай она рѣшитъ… Слушай меня. Я объ этомъ цѣлый мѣсяцъ думала и лучше придумать нельзя. Пагодъ — въ разныя стороны. И переписываться не будемъ.
— Нѣтъ, Темира, это жестоко!…
— Лучше, Борисъ, во сто кратъ лучше, въ письмахъ рисуешься, изливаешься, въ письмахъ — ложь и сладость. И все затягиваешь другъ друга какимъ-то узломъ Право, такъ. Нужна полная свобода. Я буду учиться у нѣмцевъ уму-разуму, ты поѣдешь къ себѣ, выберешь дѣло, повозишься съ людьми, совсѣмъ станешь живой, совсѣмъ хорошій станешь у меня, такой, какъ я мечтаю о тебѣ каждую ночь, да… И нужно забыть о томъ, что «вотъ она меня ждетъ, она меня любитъ и дастъ мнѣ пряничка». Этого не нужно. Будь самъ но себѣ хорошій. Вспомни только черезъ годъ, что надо на меня взглянуть. И если ты вернешься вотъ съ такой же любовью — тогда я въ одинъ мигъ разгляжу тебя.
— Темира! что ты говоришь, мой ангелъ, это не возможно!
— Возможно, Борисъ. Чего ты боишься?
— Но какъ же не видать тебя цѣлый годъ?
— Да я-то, вѣдь, тоже тебя не увижу. А почему ты знаешь, глупый, что я меньше тебя люблю?
— Позволь мнѣ хоть зимой пріѣхать сюда?
— Нѣтъ…
— Кто знаетъ, Темира…
— Что-о? — протянула она. — Ты боишься, что я разлюблю тебя, что какой-нибудь нѣмецъ отниметъ у тебя твою Таню? А зачѣмъ я тебя ласкаю теперь, красавецъ мой?
И Темира обвила его еще разъ руками вокругъ шеи. Онъ опять обезумѣлъ отъ счастія.
— Вотъ видишь, Борисъ, я не стыжусь цѣловать тебя… Этотъ поцѣлуй — послѣдній… Ты мнѣ его возвратишь черезъ годъ. Не бойся. Если Темира тебя разъ поцѣловала — никто не приблизится къ ней, кромѣ тебя. Ну, улыбнись, слышишь, я говорю: до свиданья, противный студентъ!
— Идти?
— Да, идти и далеко, на край свѣта, идти «за живой водой *.
— Какъ въ сказкахъ?
— Только Иванъ-царевичъ всегда глупый, а ты у меня умница.
— Прощай, жизнь моя!
— Милый, до свиданья!
Еще жаркій, долгій поцѣлуй. Еще горячая, свѣтлая слеза…
Въ аллеѣ совсѣмъ день отъ луннаго блеска.
— Будешь ждать, Таня?
— Боря, красавецъ мой, буду ждать всю жизнь!
Іюньское солнце такъ и пылало на раззолоченныхъ византійскихъ главахъ Успенскаго собора. Шапка Ивана Великаго, воздымаясь высоко надъ всѣмъ кремлевскимъ холмомъ, уходила въ ярко-голубое небо. У рѣшетки, глядя на Замоскворѣчье, стоялъ Телепневъ, а возлѣ него Варцель. Облитые радостнымъ свѣтомъ соборы, терема, башенки и крыльца дышали особой свѣжестью и дразнили взглядъ все новыми и новыми очертаніями. Точно всѣ они, вмѣстѣ съ каменнымъ поломъ, которымъ выстлано пространство, окруженное рѣшеткою, выточены были изъ одной массы рукою чародѣя-зодчаго.
Душа радуется, сладко заговорилъ Варцель, оглядываясь на всѣ стороны. — Вотъ она, матушка «Расея», не чухонская берлога! Посмотри-ка, дружище, — указалъ онъ Телепневу на крытый ходъ церкви Спаса: — золотая рѣшетка, экая прелесть! такъ и чуешь, братъ, жизнь-то прежнюю!
— Особливо ты, Миленькій, — весело отвѣчалъ Телепневъ.
— Да, смѣйся, дружище. Пелазги все издѣвались, что у меня король въ Германіи, а приведи ихъ сюда, такъ они по своимъ вонючимъ кнейпамъ будутъ вздыхать. Я былъ пассаускій подданный, а теперь русскій и никогда съ нѣмчурой возиться не стану. У меня на душѣ сладко, а имъ…
— Да оставь ты Пелазговъ, — прервалъ его Телепневъ. — Ну, хочешь еще усладиться, пойдемъ посмотрѣть на «царь-колоколъ».
— И «царь-колоколъ» люблю.
— И «царь-пушку» любишь?
Телепневъ расхохотался.
Но у него на душѣ было радостно. Передъ нимъ стояла яркая и самоцвѣтная картина. Его со всѣхъ сторонъ обступала та русская жизнь, съ которой онъ желалъ слиться всѣми порываніями своей натуры.