Я знаю, что облака вместе с летчиками сходят на землю и продолжают стоять у них в глазах. Я замечал у них этот взгляд — сквозь дома и вещи, сквозь сутолоку дня — туда, где мы с вами не были.
Я всегда удивлялся, как много могут люди хранить в своей зрительной памяти, даже если они молчаливы, как летчики. Память чувствительней фотопленки. Вместе с цветом в ней возникают и шорох листьев, и плеск волны с ее свежестью, и многое другое.
Вот уже сколько времени прошло с тех пор, как я недолго побывал на Командорах, а передо мной все стоят, открывшиеся в час ясности без тумана, широкий океанский горизонт, коричневые высокие скалы, обрубленные сбросами, скатившиеся с них огромные глыбы на берегу среди серой гальки, ярко-зеленая, сочная от морской соли трава по склонам сопок, изгиб бухты, причудливо изваянный из скал и уходящий в море, и тысячи чаек по скалам, и крик их, безумолчный, как наплеск волны, и четкое переплетение снастей нашей дизельной шхуны на фоне неба. На берегу, обнаженном отливом, среди расщелин, в немыслимо прозрачной воде, оставленной во впадинах океаном, вились мохнатые яркие водоросли и было полно хрупких раковин морских ежей и алых звезд, которые сразу тускнеют, если вынуть их из воды. Тускнеют, как все, что мы фотографируем, — похоже, но уже не то. И я не знаю почему, но этот дальний берег по-прежнему стоит передо мной и все тревожит мою память своим равномерным шумом волн, разбивающихся в зеленоватых прибрежных скалах...
В наш век, когда мы так торопимся, стали меньше ценить пейзаж. Но в час разлуки с родиной или с Землей вдруг ощущаешь с новой силой все его обаяние: он ее первый признак, такой же памятный, как лицо любимой.
Век дает новые точки зрения. Мы начинаем иначе видеть. Теперь мы видим землю с высоты полета, избавившись от древней нашей зависти к птицам:
Клещинский был одним из первых, кто увидел землю такой, какой ее тогда еще не видели другие, — сверху. И это незабвенное видение вошло в него и сделало одержимым, как и других его современников, собратьев по профессии.
Разведчики облачных дорог! Мир не успел опомниться, как вы немногим больше чем в полстолетие подняли его в пределы, которые прежде были доступны только мечте.
Давно уже нет Клещинского, и я не надеюсь, что, даже прочитав этот очерк, кто-нибудь пришлет о нем новые материалы. Время прошло, а из его сверстников по профессии слишком немногие могли бы дожить до преклонных лет. Но от Клещинского до космонавтов пролег единый путь порыва в небо.
Клещинского я не мог видеть живым. Но многих из людей его профессии, из тех, кто сейчас составляет славу ее и цвет, я видел.
В памяти моей они проходят одним суровым рядом, летчики-испытатели наших дней — Анохин, Перелет, Коккинаки, Седов, Рыбко, Шиянов, Гринчик, Галлай, Шелест, Бахчиванджи, Опадчий, Юганов, Амет-хан, Верников, Гарнаев, Машковский, Васин, Якимов, Алашеев, Нефедов, Ильюшин, Мосолов, Гудков...
Я вижу их дома, в обычной человеческой простоте, в особенной скромности людей большого дела. Я вижу их там, на работе, среди племени укрощенных ими машин, сама форма которых говорит о рвущейся в небо скорости. Я вижу их, рыцарей нашего века, в шлемах, которые не так давно стали широко известны по фотографиям в газетах.
Уже не все из них живы. С первых дней борьбы за высоту небо, как и море, стало требовать потерь. В старых газетах под портретами часто писали рядом с фамилией: «Жертва авиации». Но это неверно. Они уходят в небо бороться, а не жертвовать собой. В них нет легковесности азарта, и погоня за рекордами не тревожит слишком их нервы. Это люди серьезной и тяжелой работы, знающие ей цену, давно уже до конца отдавшие себя самолетам. Это они своим трудом много лет готовили взлет человека в космос.
Еще не так давно в газетах появились первые сообщения о новых реактивных лайнерах, которые готовятся выйти на трассы. Теперь по всей стране эти новые корабли современности длинными рядами стоят на аэродромах. Они вошли в наш быт. Сотни людей привыкли передвигаться на высоте в десять километров. На дальних окраинах жители глухих сел узнают самолет раньше, чем увидят первый поезд. Корабли эти — крестники испытателей, которые первыми выводили их в небо.
У испытателей я знаю общую и главную черту — молчаливую, но твердую приверженность делу. Я понимаю глубокую тоску Виктора Юганова, одним из первых прошедшего звуковой барьер, но однажды заболевшего туберкулезом и отрешенного от любимого дела.
Встречаясь с ними, я чувствовал себя как репортер при колумбах.
Когда я узнал о трагической гибели Алексея Перелета, я понял, что об этом нельзя молчать и надо, чтобы знали все. Мы тогда почти не писали об испытателях.
Писать о них очень трудно. Они не терпят фальши и требуют правды и мужества, а не восторженных слов, за которыми ничего не стоит. Если пишешь о них, надо искать те контрасты, которые помогут раскрыть постоянное внутреннее напряжение их работы.