— Ну что вы, милая девушка, не плачьте! — сказал преподаватель и присел рядом на скамейку.
Любочка только горше залилась слезами. Платок моментально промок, и от его крахмальной твердости ничего не осталось.
— За что, за что?! — бормотала Любочка, глотая слезы.
Яхонтов, конечно, не стал ей объяснять. Не рассказал ни о том, какую выдержал баталию, выступив один против всех преподавателей в Любочкину защиту, ни о том, как умолял в кулуарах, по-дружески, да так и не умолил Семенцова. А ведь едва не разругались в пух и прах, впервые за пятнадцать лет дружбы. И Яхонтов заискивал, выклянчивал: «Ну Борис, ну попробуй, что тебе стоит! Хоть до следующего тура!», а Борис багровел одутловатым лицом и увещевал, все больше выходя из терпения: «Аркадий, ты же взрослый человек, ты столько лет на сцене! Неужели не видишь, что она абсолютно бездарна, аб-со-лют-но!»
Яхонтов потихонечку придвигался поближе, и вот уже соприкасался рукавами, задыхаясь от восторга этой негаданной близости, вот уже приобнял дрожащей рукою за плечи, притянул к себе, вот уже Любочка уткнулась носом в белоснежную рубашку и рыдала, рыдала, вздрагивая всем телом, и рубашка намокала, и пожилое, натруженное сердце Яхонтова стучало, точно бешеное, готовое выпрыгнуть из груди.
— Что я теперь маме скажу?! — выдохнула Любочка и захлебнулась собственным плачем, закашлялась, засморкалась в раскисший платок.
Яхонтов, сам для себя неожиданно, ответил:
— Не переживайте… Не поступили в этот год — поступите на следующий. Хотите, я сам буду с вами заниматься?
Любочка встрепенулась, подняла на преподавателя заплаканные свои, сладкие глаза. А он уже почувствовал себя большим, и сильным, и великодушным, и даже где-то героем, и грудь его расправилась, и плечи как будто подросли, и речь полилась сплошным горячим потоком, точно вода из крана. Следовало из этой речи, что он, Яхонтов, ей поможет, — из кожи вон выпрыгнет, но поможет, — и в театр на этот год пристроит на работу, и жилье подыщет.
А мама? Что мама? Мамы бояться не следует, маме ничего этого можно и вовсе не рассказывать до поступления, зачем расстраивать человека, тем более что Любочка — героиня, истинная героиня, нужно только позаниматься как следует, отточить мастерство, все-все тщательно прорепетировать, выучить и обкатать, потому что пока это не годится, это все слишком громко, слишком нарочито, в театре так нельзя, тут нужно волнительно и полушепотом, и тогда у нее получится, при такой-то красоте небесной как же иначе? Он говорил и говорил, и чувствовал на широкой своей груди тепло и трепет молодого доверчивого тела, все в нем внутренне подтянулось и закаменело, вспотели большие сильные ладони, нетвердо поглаживающие всхлипывающую Любочку по плечам, по рукам, по волосам, по мокрому от слез лицу…
Он вывел ее из двора, поймал такси и повез на улицу 5-й Армии, умываться и приводить себя в порядок.
Дома у Яхонтова было просторно и неприбрано. Несколько месяцев назад он развелся с четвертой женой, и она вывезла из квартиры всё, до чего смогла дотянуться, даже чешскую коридорную люстру.
Любочка разулась, прошла в ванную, пустила воду. Ванная была ослепительно бела, не то что у зловредной бабки, у которой Любочка сняла комнатку на время экзаменов. У бабки было ржавое стоячее корытце с палкой вечно текущего душа над ним и мутной, грибком обросшей занавеской, покосившаяся раковина с рыжей уродливой трещиной во всю длину, несколько разнокалиберных гвоздей вместо вешалок и черная склизкая плесень около вентиляции. Здесь же стены от пола до потолка обложены были новенькой плиткой, краны блестели серебром, а над раковиной возвышалось огромное овальное зеркало в белой пластиковой раме, понизу немного забрызганное зубной пастой.
Любочка разглядывала свое отражение, и оно ей нравилось. Положительно, ей была к лицу эта вселенская печаль во взгляде, эта горчащая влага, запутавшаяся в ресницах, и даже распухший красный носик, натертый крахмальным платком.
В дверь поскребся Яхонтов, спросил:
— Может, душ примете? Хотите, я принесу вам полотенце?
Сначала Любочка собиралась отказаться, но ванна была такая огромная, такая белая и гладкая на вид, что согласие слетело с губ как-то само собой.
Любочка долго нежилась, лежа в горячей воде, рассматривала свои прекрасные ноги, преломленные ее желтоватой прозрачной толщей и покрытые крошечными пузырьками, нежно гладила мягкой губкой упругую грудь, живот, шею и напевала, промахиваясь мимо нот: «Ах, Таня, Таня, Танечка, неси скорей обед… тра-ля-ля, тра-ра-ра-ра-ра-ра-ля-ля», а потом шагнула из ванной в темноту коридора, закутанная в мягчайшее махровое полотенце с котятами, отжимая запутавшиеся волосы, и угодила прямо в подставленные руки Яхонтова, жадные и горячие.
Она пыталась сопротивляться, шептала: «Не надо, не надо», — но всё это звучало как-то неубедительно, игрушечно, она ведь не знала ни имени, ни отчества, не к кому было обращаться, не у кого просить пощады.