«Все вы свиньи, ненавидимые мной! — кричал он. — <…> Ненавижу вас и презираю! Публика! Есть ли на свете слово, низменнее этого? A-а! Вы сбежались посмотреть на скандал? Ну, так вот вам, глядите! <…> Вы, кажется, смеётесь, молодой идиот в розовом галстуке? <… > Ага, улыбка уже исчезла с вашего лошадиного лица. Вы — букашка, вы в жизни жалкий статист, и ваши полосатые панталоны переживут ваше ничтожное имя. Да, да, смотрите на меня, жвачные животные!»
Так озорует задолго до Маяковского отставной трагик Славянов-Райский в рассказе Куприна «На покое». Место действия и механизм его тот же: чем больше орёт артист на «буржуев», тем вернее угощают его. Ремесло.
В воспоминаниях Вероники Полонской поразительное место: в последний день жизни Маяковский в истерике, плачет, и стук в дверь: книгоноша принёс заказанные книги — тома собрания сочинений Ленина.
Из многочисленных персонажей Алексея Н. Толстого едва ли не ближе всех автору и выражает его собственную натуру Даша Булавина-Телегина в романах трилогии «Хождение по мукам». Её способность перехода, который точнее даже назвать перелётом, из одного гнезда в другое, лёгкость обновления собственной «среды обитания», включая близких людей, несомненно запечатлели для нас аналогичные способности автора. Её похождения в стане анархистов, заговорщиков-монархистов, затем белых, затем коммунистов вполне естественны для самого Алексея Николаевича, а одна сцена так и вовсе напомнила его успехи на ниве материального стяжания.
Анархист Жиров приводит Дашу в занятый анархистами Московский клуб с ордером на одежду.
«— Дарья Дмитриевна, выбирайте, не стесняйтесь, это всё принадлежит народу…
Жиров широким размахом указал на вешалки, где рядами висели собольи, горностаевые, чёрно-бурые палантины, шиншилловые, обезьяньи, котиковые шубки. Они лежали на столах и просто кучками на полу. В раскрытых чемоданах навалено платье, бельё, коробки с обувью. Казалось, сюда были вывезены целые склады роскоши. <… >
— Дарья Дмитриевна, берите всё, что понравится, я захвачу…
Что ни говорите о Дашиных сложных переживаниях (смерть ребёнка и разрыв с мужем. — С. Б.), — прежде всего она была женщиной. У неё порозовели щёки. <… > Она протянула руку к седому собольему палантину:
— Пожалуйста, вот этот.
Даша наклонилась над раскрытым кофром, — на секунду стало противно это чужое, — запустила по локоть руку под стопочку белья. <… > Вот она опустила на себя тончайшую рубашку, надела бельё в кружевах. <… > Так значит, — всё впереди? Ну что ж, — потом как-нибудь разберёмся…»
Лишь секундное замешательство перед чужим у неё, принадлежащей тому самому кругу, где отняли или, убив, сняли эти палантины и бельё! Замечательно естественно выходило всё это в жизни у самого Алексея Николаевича. Рассказывали, что когда он, подобно многим коллегам, отправился в «освобождённую» Западную Украину за «впечатлениями», и их оказалось так много, что пришлось просить вагон, великий вождь заметил: «И этот оказался барахольщиком!».
Многописание сделалось грехом в литературной среде. Многопишущего и печатающегося презирают. А вот публикации Чехова: за 1883 год, январь — 15, февраль — 18, а всего за год — 102! Но и то сказать, пустяков немало. Но вот другой год, 1886-й — 111 публикаций! А среди них «Детвора», «Тоска», «Анюта», «Глупый француз», «Ведьма», «Хористка», «Месть», «Тина», «Беда», «Произведение искусства», «Юбилей», «Ванька».
Есть многописание и многописание. Если Некрасов писал для денег какие-нибудь жуткие «Три страны света» с Панаевой или рецензии на что угодно, дописывался до того, что немели руки и болело сердце, то знал, что пишет халтуру, и тогда же писал «Еду ли ночью по улице тёмной…», то Чехов различия не делал и воистину победы от поражения не желал отличать. Такое писательство нынче редкость, а в чеховские и последующие времена оно было нормой. Так писали Горький, Сологуб, А. Толстой.
1993
В РУССКОМ ЖАНРЕ — 3
На набережной у причальной стенки очередное баянно-хоровое отправление туристского судна, и сколько же сразу всего пролетает мгновенно: и жалость к этим старательно орущим бабам, и родственность, и зло на их уверенность в праве орать, и воспоминания обо всём этом много раз виденном, о том, что баянист кого-то напоминает, а девочка на третьей палубе до слёз стыдится матери, поющей палубой ниже, и потому убежала наверх.
Фоном служат враз лёгшее на крыши судов мягкое дождливое небо, продуктовый фургон, из открытой двери которого торчат пурпурные коровьи полутуши, и всё-всё тонет, затягивается жемчужной пылью того мелкого дождя, который исподволь прибирает всё к рукам, чтобы без молоньи и грома завесить окрестность своей нежной тканью.
В сумерках подвалил крутой берег Вольска, в котором пока ещё ничто не могло изменить уездного облика, и, словно в пущую ему дополнительность, покатили десятки телег, загрохотали вниз к пристани, устанавливаясь от первой, упёршейся в пристань, друг за другом в ряд. И сразу к ним побежали с накидками на головах пароходные матросы — разгружать камышинские арбузы.