Печерину было несвойственно прибегать к последовательному развитию темы, к логическому анализу – его художественный дар требовал выражения в «разговорах» и каком-то подобии фацеций (например, «Легенда о монахе и бесе»; РО: 226–227). В результате «Замогильные записки», в особенности та часть, что была рассчитана на публикацию, рассказывают больше о людях, с которыми встречался «покойник» в своих «загробных» странствиях, чем о нем самом. Это история его спутников – литературных и жизненных.
В 1872 году Чижов навестил Печерина в Дублине. Эта встреча оживила тему возвращения в Россию, которое казалось Чижову логичным завершением переживаемого Печериным «духовного возвращения на родину». В защите его решения не покидать Ирландию Чижов видел только ложь. С удивительной прямотой высказывает он Печерину оставшееся после встречи с ним впечатление:
Монашество и священство оставило на тебе резкий отпечаток. Твоя уклончивость, как будто постоянное снисхождение, (…) все это как-то очень сковывало меня в твоем присутствии… О многом я не решился говорить с тобою. Например, я не решился спросить тебя: почему ты считаешь как бы невозможным расстаться с католическим священством, когда видишь в нем источник зла в настоящее время. Вообще как-то ты был так уклончив, что я боялся оскорбить тебя малейшей нескромностью вопроса (Симонова 2002: 262).
В дневнике Чижов дает тот единственный ответ, который только и может объяснить русскому патриоту странную двусмысленность поведения Печерина: «необходимость получать средства к жизни». Настоящий ответ был скрыт в самом вопросе: «твое монашество и священство оставило на тебе резкий отпечаток». Правда, Печерин убедительно излагает свои причины нежелания вернуться в Россию, сводящиеся к тем, которые его из России вытолкнули: необходимость «религиозного заявления», отсутствие родного гнезда («у меня в России нет ни кола, ни двора») и «надобность попасть в казенную официальную колею» (РО: 255). Но главное, что увидел, но не понял до конца Чижов – тридцать лет внутри католической церкви и почти сорок жизни в Европе не могли не наложить отпечатка не только на внешние приемы и манеры Печерина, но должны были оставить след и на его умственном складе. Любовь к России и надежда на ее великую будущность уже не значила для него потребности немедленно целиком отдаваться новой идее. Он обрел неромантическую осторожность, способность предвидеть последствия своих поступков («поздно уже начинать новое поприще, броситься, зажмуривши глаза, и, может быть, попасть в западню») и предугадывать возможное развитие общественных событий. Опыт века научил его, как рушатся освободительные иллюзии, а возраст показал, насколько историческое время длиннее данного одному человеку: «Впрочем, ты не слишком полагайся на будущее. Припомни пословицу: до Бога высоко, а до царя далеко. Припомни-ка еще царствование Александра I – оно начиналось ужасно как либерально, а кончилось оно чем? Аракчеевым!» (РО: 255).
При всем сочувствии деятельности Чижова, восхищаясь его разнообразными проектами развития железных дорог, торговли, банковского дела, Печерин скептически относится к возможностям принципиальных изменений в России. Теперь он подчеркивает, что не ценит ничего выше личной независимости и что горд сохранившейся способностью «не покоряться никаким прельщениям». Совсем незаметно он стал англичанином и пишет, как английский путешественник: «Вот если бы я был, как ты, миллионером, ничего не было бы приятнее как прогуляться по России,
Как бы ни наполняла переписка с Чижовым его внутреннюю жизнь, каждый проживаемый в Ирландии день – все семь тысяч дней, смены времен года, каждодневное служение мессы, выслушивание исповедей умирающих, не говоря уже о бытовых привычках, – все явления жизни внешней накопились в свое, отдельное от русского прошлое, дали ему отстраненный взгляд на свою родину. Россия будущего стала теперь тем местом, «где все разрешится, все уяснится и все увенчается», и там, «в Петербурге», быть может когда-нибудь узнают, что «живет в таком-то городе» Владимир Сергеев Печерин, но иллюзий на счет современной ему России он не имел.