Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. (…) И тогда в груди моей родилось отчаянье, – не то отчаянье, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаянье, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой (Лермонтов VI: 297).
Письмо Печерина Строганову поистине бесценный документ, свидетельство того типа романтического сознания, которое породило развитие русской мысли почти всего девятнадцатого века. В нем отчетливо видны семена идей, рожденных идеалистической философией и эстетикой, темы подпольного сознания, анархического бунта, выбора между убеждением и чувством, революционный аскетизм – представления, через многие годы развитые в литературном и публицистическом творчестве Достоевского, Герцена, Бакунина, Чернышевского. В этом письме звучат ницшеанские нотки, предсказывающие логику развития романтической философии.
Отказом от принятия ценностей, которыми живет пошлая толпа, изоляцией, внешней и внутренней, от общего хода жизни, поглощенностью своей идеей Печерин предваряет ситуацию подпольного героя Достоевского: «Я стал в прямой разрез с вещественною жизнью; я начал вести жизнь аскетическую, я питался хлебом и оливками, а ночью у меня были видения» (РО: 173). Никакой попытки сформулировать, хотя бы в самом общем виде, содержание своей идеи он не предпринимает. В отличие от Герцена, записи которого тоже полны библейских аллюзий и сравнений своей участи с крестным путем Спасителя, Печерин не конкретизирует цели своей жертвы, не пишет о борьбе с тиранией, а только говорит о провиденциальном зове, ведущем его к славе путем гибельной жертвы. Лермонтовский Печорин с иронией, но и с горьким сожалением об утраченной невинности размышляет о вере людей «премудрых» в то, что «светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах. (…) Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!» (Лермонтов VI: 343). В письме Печерин также обращается к традиционному романтическому образу заветной звезды, объясняя ее зовом избранный им путь. «Всякий вечер звезда, – пишет он графу Строганову, – гораздо более блестящая, чем все прочие, останавливалась перед моим окном, насупротив моей кровати, и лучи ее ласкали мое лицо. Я вскоре догадался, что эта та самая звезда, под которой я родился. Она была прекрасна, эта звезда! Ее блеск манил меня, призывал меня ей подчиниться». Недаром его звезда превосходит блеском все прочие – так и сам он стоит выше других.
Потребность «излагать свои мысли в форме разговора», особенно для передачи самых важных мыслей, заставляет его перейти к прямой речи:
В одну из тех торжественных ночей я услышал голос моего Бога, тот строгий грозный голос, который потряс все струны моего сердца. Этот голос прокричал мне: «Что ты тут делаешь? Здесь – нет будущности! Встань! Покинь страну своих отцов! Возьми мое святое знамя! Возьми мой тяжкий крест и неси его, если нужно, до Голгофы! Ты падешь, но имя твое будет записано в книге живота между именами величайших мучеников человечества!»
Эта напыщенность и высокопарность заслуживала бы только иронии, если автор письма не платил бы полную цену за взятую на себя литературную роль. Совершенно очевидно, что он заносит на бумагу многажды проговоренное про себя, а еще прежде читанное.
Поразительно, как Печерин заранее описывает превращение политических убеждений в фанатизм, подобный религиозному сектантству, как ясно понимает, к чему должен вести любой догматизм: