В этом признании перемешаны разные причины. Думается, что «русская переимчивость» действительно была следствием артистичности натуры Печерина, «актера, чревовещателя и импровизатора». В монастыре траппистов, самом суровом из всех католических орденов, куда Печерин поступил в 1861 году, уже после разочарования в религии Рима и ухода от редемптористов, монахов восхищала легкость, с которой он следовал всем требованиям устава. Ему не были в тягость обет молчания, тяжелый физический труд, непрерывная молитва, строжайший пост. В архивах ордена сохранились воспоминания очевидцев – Печерин, им казалось, был рожден для этой жизни. Но убеждение в святости долга перед обществом и, соответственно, перед властями, это общество возглавляющими, о котором он пишет в воспоминаниях, выросло в нем только после многих лет жизни внутри церкви. Оно противоречило бунтарскому духу, воодушевлявшему молодость его поколения.
В 1851 году его посетил двоюродный брат, Федор Федорович Печерин, полковник в отставке. Со слов Печерина он записал историю его обращения. В этом варианте истории обращения Печерин, находясь в крайнем положении, после того как «вынужден был питаться мирским подаянием и часто проводить целый день без пищи и ночевать в поле или при большой дороге», решился вступить в монастырь по совету встречного монаха, рассказавшего ему о «спокойной и счастливой жизни в монастыре» (Гершензон 2000: 471). В записке кузена есть также упоминание о том, что Печерину предложили профессорское место в Льеже, что противоречит версии о безнадежно бедственном положении, толкнувшем его в монастырь. Скорее всего, Печерин в различных обстоятельствах, в разное время по-разному трактовал историю своего обращения – в зависимости от реального или предполагаемого уровня понятий собеседника.
Анализируя свои шаги и поведение окружающих в первые недели, месяцы и годы монашеского служения, он почти всегда приписывает себе мысли и оценки, выработанные им в течение последующих лет. Только иногда у него мелькает признание в том, что первые годы монастырской жизни принесли ему покой и радость. Свою первую монастырскую келью он вспоминает с благодарностью:
Я очутился в крохотной комнатке с одним окном и совершенно голой. Она была очень хорошо выштукатурена. Тут был простой деревянный столик с деревянным резным распятием, с чернильницею и песочницею и несколькими листами бумаги, в углу стояла деревянная кровать, а на ней вместо пуховика – мешок, туго набитый соломою, и того же материала подушка, но все это было покрыто белоснежною простынею с шерстяным одеялом. В этой келье все блистало необыкновенною опрятностью: даже дощатый пол лоснился, будто паркет. Ничего не могло быть лучше! Я почувствовал себя как будто в свойственной мне атмосфере. Отрешение от излишеств, от ненужных вещей, от ложных благ – вот истинная свобода! Когда я остался один, меня охватило какое-то неописанно-блаженное чувство спокойствия: здесь мертвая тишина! Сюда не доходят никакие мирские звуки, здесь нет ни забот, ни тревог! Здесь не надобно думать о завтрем (РО: 248).