— My suspicion exactly, this place is crawling with communists, — ставит он диагноз, хотя я как раз не коммунист. И живьем я их не знаю. Если только Еспер коммунист, хотя не думаю. И дядя Петер не коммунист, правда, у него в доме бывали затяжные завтраки, когда десять, а то и пятнадцать квартирантов спорили часами. Шестидесятилетний похмельный старик с истлевшими легкими, который приходится дядей не мне, а моей матери, сидел во главе стола и вел себя не как домовладелец, но как председатель собрания; спорили о войне в Испании, а вовсе не о той последней, что только-только кончилась. Юханнес с заклеенным глазом нюхнул пороху, защищая Барселону с допотопным ружьишком в руках, и этот запах за десять лет провонял все его сны, в которых он слышит крики своих умирающих товарищей. За этим столом коммунистов не жаловали: они предали каталонских синдикалистов и в решающий момент нанесли им удар в спину.
В основном я сидела и молча слушала, тем более что многое говорилось специально ради меня, молоденькой женщины. Они заводились, размахивали руками, краснели и старались блеснуть удачной репликой. Я заряжалась от этих стареющих мужчин, которые горячились, перебивали друг друга и расцвечивали историю словами и золотисто-коричневыми картинками, так что она обживалась, как милый дом, в который меня приглашали на правах дорогого гостя. Они с почетом препроводили меня в Народный дом в Кларе послушать, как молодой писатель и редактор Стиг Дагерман будет излагать свое видение анархизма. Он был новым голосом в их хоре, и с ним связывались многие надежды на будущее — вплоть до той самой ночи, когда он заперся в гараже, отключил вентиляцию и врубил движок на полную катушку.
Но тогда в Кларе ему было всего на два года больше, чем мне, и еще оставалось шесть лет жизни.
Уже взяв сумку, чтобы уходить, он произнес для прощания:
— Hasta luega, companera, — а я ответила: "No pasaran!" — единственное известное мне испанское слово, и вскинула кулак в приветствии, как любил делать Еспер. Может, это было и глупо, но он улыбнулся и ответил тем же, а потом повернулся и исчез за дверью.
Но в Осло я не знаю синдикалистов. А голый англичанин сидит на краешке кровати и листает мои книги. Он упирает ноготь в имя Илья Эренбург и говорит, что и сам коммунист, так чго никаких проблем. Для него я с радостью побуду коммунистом.
— My books, please, — прошу я; он дает мне всю стопку, я беру книги под мышку и спускаюсь по лестнице в гостиничный холл.
Я иду себе, вдыхаю пыльный запах каменных стен и замусоренных тротуаров, приглушенную сырость протекающей через город реки и кисловатую сладость пивоварни Шуса, в подвалах которой громоздятся распираемые изнутри огромные медные чаны, а снаружи всегда кто-нибудь стоит, прижавшись к стеклу, и смотрит как зачарованный. По вечерам я одолеваю Трондхеймсвей пешком, чтобы сэкономить деньги на автобусе, но тут же трачу их на кино — я смотрю все подряд. Вечер за вечером я сижу в темноте переполненного зала и гляжу на экран; я поглощаю фильмы, выпуски новостей, документальные ленты и мультики. На "Томе и Джерри" женщина на седьмом ряду заходится от хохота, потом она смеется уже одна на весь зал, и все оборачиваются в ее сторону, но она не может остановиться. И выдержать не может, ей делается плохо, и ее выносят, впуская луч света, потом дверь снова закрывается, и мы слышим, как женщина в фойе одновременно хохочет и рыдает и кричит:
— Ну нет же, нет! Я не хочу!
Я тоже не хочу. Я поднимаюсь и прошу прощения у мерцающего ряда лиц, и всем приходится встать, чтобы выпустить меня. Мимо кассы я выхожу на улицу, где еще светло и тени длинные и где вечернее солнце мягко освещает мой путь вверх по Карлу Юхану. Нигде ни одного знакомого лица, и я сержусь: ну что же Еспер не пишет? Мать раз в месяц присылает письма, в которых говорится, что если я обращусь к свету и сохраню в душе Господа, то счастье осенит меня. Всю Студенческую улицу свет режет мне глаза, но Господь бросил меня давным-давно.
16