Я сбрасываю с себя оболочку — впервые в жизни раздеваюсь. Получается неловко. Три измерения: по ощущению, на три больше, чем надо. Предвижу, что с физическим миром будет непросто. Сброшенная оболочка закрутилась вокруг коленей. Ничего. Там, под головой, предстоят новые дела. Не знаю, откуда я знаю, что́ надо делать. Это тайна. Мы просто появляемся на свет с какими-то знаниями. В моем случае — с этим и с приблизительным представлением о стихотворных размерах. Словом, не tabula rasa[22]. Я подношу руку к щеке и скольжу вдоль мускулистой стенки матки вниз, чтобы найти шейку. Что-то туго стягивает мне затылок. Он здесь уже, выход в мир; я легонько ощупываю его пальчиками, и тут же, словно произнесено заклинание, пробуждается чудовищная материнская мощь, стенки вокруг меня идут волнами, потом дрожат и обжимают меня. Это землетрясение, гигантская пертурбация в ее пещере. Как ученик чародея, я в ужасе, я смят вырвавшимися на волю силами. Надо было дождаться своей очереди. Только дурак станет шутить с такими силами. Издалека слышу голос матери. Это может быть крик о помощи, вопль торжества или боли. А потом чувствую, перед моей макушкой… один сантиметр расширился! Пути назад нет.
Труди взобралась на кровать. Клод где-то у двери. Она тяжело дышит, взволнованна и очень испугана.
— Начались. Так быстро. Вызови «Скорую».
Секунду он молчит, потом прозаически спрашивает:
— Где мой паспорт?
Моя вина. Я его недооценил. Я хотел выйти раньше, чтобы погубить Клода. Я знал, что беда — в нем. Но думал, что он любит мою мать и останется при ней. Теперь я оценил ее стойкость. Под бренчание монет и баночки с тушью для ресниц — это Клод роется в ее сумке — Труди говорит:
— Я его спрятала. Внизу. Как раз на такой случай.
Он задумывается. Он занимался недвижимостью, он владел небоскребом в Кардиффе и он знает, что такое сделка.
— Скажи мне, где он, и я вызову тебе «Скорую». И уйду.
Она отвечает обдуманно. Прислушивается к себе в ожидании новых схваток, желая их и страшась.
— Если я иду ко дну, то и ты.
— Прекрасно. Не будет «Скорой».
— Сама вызову. Как только…
Как только закончатся вторые схватки, сильнее первых. Снова непроизвольный крик, боль охватывает поясницу; Клод в это время подходит к шкафчику у кровати, чтобы отсоединить телефон. Меня сжало, подняло, протолкнуло с моего привычного места на два или три сантиметра вниз и назад. На голове моей стягивается железный обруч. Три наши судьбы сокрушаются в одной утробе.
Когда боль отпускает, Клод, как пограничник на контроле, скучно произносит:
— Паспорт?
Она мотает головой, ждет, когда восстановится дыхание. Между ними что-то вроде равновесия.
Отдышавшись, она ровным голосом говорит:
— Тогда тебе придется быть акушеркой.
— Не мой ребенок.
— Он всегда не акушеркин.
Сама испугана, но способна нагнать на него страху своими инструкциями.
— Когда ребенок выйдет, он выйдет ничком. Ты его поднимешь обеими руками, очень бережно, поддерживая головку, и положишь на меня. Так же, лицом вниз, на меня, между грудями. Около сердца. Из-за пуповины не беспокойся. Она сама перестанет пульсировать, и ребенок начнет дышать. Накроешь его двумя полотенцами для тепла. И ждем.
— Ждем? Черт. Чего?
— Чтобы вышла плацента.
Передернулся он или его чуть не вырвало — не знаю. Может быть, еще рассчитывает, что мы как-то с этим разделаемся и успеем к другому поезду.
Я внимательно слушаю, хочу понять, как действовать. Нырнуть под полотенце. Дышать. Не говорить ни слова. Но «ребенок»! Все-таки, розовое или голубое?
— Иди, принеси больше полотенец. Будет грязно. Как следует вымой руки с мылом и щеткой для ногтей.
Голова кругом, кругом обложен, кто он — беглец без документов. Он поворачивается и идет делать, что велено.
Так оно и продолжается, схватки за схватками, крики, стоны, мольбы, чтобы мука прекратилась. Безжалостный процесс, неумолимое вытеснение. Канатик разматывается позади меня по мере моего медленного продвижения. Вперед и наружу. Жестокие силы природы хотят меня расплющить. Двигаюсь в том участке, где, знаю, дядина часть часто ходила в другом направлении. Меня это не волнует. То, что в его времена было влагалищем, стало родовым каналом, моим Панамским, и я больше него тогдашнего, величавый корабль генов, горделиво неспешный в своем продвижении, с моим грузом древней информации. Захожий член мне не ровня. Сколько-то времени я слеп, глух и нем, и везде болит. Но еще больнее моей матери, приносящей жертву, как все матери приносят, за своих головастых, горластых младенцев.
Минуты скользкого, тугого выхода — и вот я высажен нагим в королевстве. Как доблестный Кортес (помню, как отец читал это стихотворение), я изумлен. Смотрю с удивлением — и догадываюсь — на лохматую поверхность синего полотенца. Синее. Я всегда знал, что́ это, по крайней мере, словесно. Я давно пришел к выводу насчет синего — моря, неба, ляпис-лазури, горечавки, — но чисто абстрактному. А теперь вот оно, я его имею, и оно мною обладает. Оно прекраснее, чем я осмеливался вообразить. Оно только начало, кубовый край спектра.