Слова отчаянья прекрасней всех других,И стих из слез живых – порой бессмертный стих.Как только пеликан, в полете утомленный,Туманным вечером садится в тростниках,Птенцы уже бегут на берег опененный,Увидя издали знакомых крыл размах.Предчувствуя еду, к отцу спешит вся стая,Толкаясь и хрипя, зобами потрясая,И дикой радости полны их голоса.А он, хромающий, взбирается по скаламИ, выводок покрыв своим крылом усталым, –Мечтательный рыбак, – глядит на небеса.По капле кровь течет из раны растравленной.Напрасно он нырял во глубине морской –И океан был пуст, и тих был берег сонный.Лишь сердце принести он мог птенцам домой.Угрюм и молчалив, среди камней холодных,Он, плотью собственной кормя детей голодных,Сгорает от любви, удерживая стон.Терзает клювом грудь, закрыв глаза усталоНа смертном пиршестве, в крови слабея алой,Любовью, нежностью и страхом опьянен.И вот, лишенный сил великим тем страданьем,Медлительным своим измучен умираньемИ зная, что теперь не быть ему живым,Он, крылья распахнув, отчаяньем томим,Терзая клювом грудь, в безмолвие ночноеТакой звенящий крик шлет по глухим пескам,Что птицы с берега взлетают быстрым роемИ путник, медленно бредущий над прибоем,Почуяв чью-то смерть, взывает к небесам.Вот назначение всех избранных поэтов!О счастье петь другим, теряя кровь из ран,И на пирах людских, средь музыки и света,Их участь – умирать, как этот пеликан!«Майская ночь». Перевод Вс. Рождественского[13]В «Декабрьской ночи», как бы проясняя, что все эти свидания не что иное, как встречи с самим собой, собеседником Мюссе оказывается призрак, сопутствующий ему, словно тень, от колыбели до могилы: собственное одиночество.
Искренность Мюссе и здесь не лишена налета умиленно-растроганного самолюбования. И тем не менее на этих очных ставках с пережитым (равно как и в «Лорензаччо», 1834, – самой «шекспировской» трагедии французского театра, засвидетельствовавшей действительное знание потаенных бездн человеческой души) Мюссе нащупал запутанные болевые узлы внутренне расколотой личности[14]
, облегчив доступ к ним тем, кто впоследствии отзывался о нем, подобно Бодлеру, с уничижительной предвзятостью.Рядом с Мюссе весьма на него непохожий Теофиль Готье (1811–1872) как бы описал ту же кривую в обратном на правлении: от крайней разочарованности к безмятежному жизнеприятию. Но и у излечившегося в конце концов от «мировой скорби» Готье потери в душевной напряженности и широте кругозора сравнительно с его наставниками из предыдущего поколения сказались столь же ощутимо.
Первые книги жизнерадостного в быту «доброго Тео», как его звали друзья, насыщены перепевами хандры:
Проглянет луч – и в полудреме тяжкой,По-старчески тоскуя о тепле,В углу между собакой и бродяжкойКак равный я улягусь на земле.Две трети жизни растеряв по свету,В надежде жить, успел я постаретьИ, как игрок последнюю монету,Кладу на кон оставшуюся треть.Ни я не мил, ни мне ничто не мило;Моей душе со мной не по пути;Во мне самом готова мне могила –И я мертвей умерших во плоти.«Змеиная нора». Перевод А. Гелескула