— Я часто пытаюсь понять тебя, — сказала она медленно. — Все эти твои НЕТ. Этот постоянный протест. Хотя и достаточно жалкий протест. У меня в Германии есть кузина, Фридл. В молодости она всю семью довела чуть не до отчаяния. Но протест Фридл касался не только ее личной свободы. Она тоже ломала общепринятые обычаи — но для того, чтобы освободить других! И она посвятила этому всю свою жизнь — несла свободу и справедливость тем, кому плохо.
Мать страстно вдохнула пропитанный дождем воздух.
— А ты, Хердис? Твое стремление к свободе касается только тролля, желающего быть самим собой.
Она удовлетворенно засмеялась этой меткой реплике и тронула автомобиль с места.
— В воскресенье Давиду исполняется двадцать пять лет. Вот мы и посмотрим, способна ли ты думать о ком-нибудь, кроме себя.
Когда Давид больше уже не мог пользоваться креслом-каталкой, дедушка и бабушка переоборудовали свою маленькую квартиру. Давид занимал лучшую комнату, которая раньше была гостиной, отсюда, если ему хотелось, он мог смотреть на улицу. Другая комната выходила во двор, сейчас в этой комнате, за закрытой дверью, шумел поток голосов. Портьера у Давида была задернута: он сказал, что хочет немного отдохнуть.
Хердис удалось незаметно проскользнуть к нему, в руке она держала рюмку с портвейном, которую ей удалось, тоже незаметно, взять со стола. Ей хотелось выпить для храбрости. Потому что Давид, именно Давид, должен был узнать об этом от нее лично.
Хердис стояла у окна и смотрела на ребятишек, которые, осмелев, приблизились к материнскому «эссексу», они быстро притрагивались к дверце, к радиатору и отскакивали назад. Когда они покосились на окно, она погрозила им и вызвала то робкое дружелюбное веселье, которого ждала. На окне стояли куски картона, ими загораживали окно, когда Давиду надоедало любопытство ребятишек — любопытство, к которому он давно вообще-то привык и которое стало частицей его жалкого существования.
— Это ты, Хердис? — услышала она голос у себя за спиной.
— Я думала, ты спишь, — ответила она, обрадованная, что он не спит, впрочем, она так и предполагала.
— Приоткрой окно.
— А тебе не будет холодно?
— Накинь на себя шаль, она лежит на книжной полке. От меня плохо пахнет.
Это была правда. От Давида плохо пахло. Наверно, из-за недержания мочи да еще от пролежней, которые больше всего его мучили.
Давиду исполнилось двадцать пять лет, он смирился. Он уже не плакал, как несколько лет назад, когда еще мог ходить, и, хотя Давид говорил медленно и с большим напряжением, теперь он казался более живым, чем тогда. Это было непонятно. Ведь теперь уже никто не давал ему никаких надежд на улучшение.
Хердис помедлила у открытого окна, пока ее легкие наполнились обжигающе свежим воздухом. Погода была ясная, но такая холодная, что тротуары не высыхали, они все еще были темные после вчерашнего дождя. Из-за невысоких домов на противоположной стороне улицы виднелись деревья, они уже сбросили с себя почти всю листву и теперь дрогли от холода. С горы Сандвиксфьелле пахло стужей. Это был неотвратимый запах осени.
Не оборачиваясь, Хердис медленно закрыла окно и понурилась, Давид окликнул ее. Она подождала, чтобы он сказал еще что-нибудь, но, поскольку он молчал, она взяла свою рюмку и села возле него. Сейчас она ему все скажет.
— Хердис, правда, что ты помолвлена?
— Фу! Нет! Я… я просто гуляю с одним молодым человеком.
— Гуляю! Ну и выражение! Оно может означать и все, и ничего. Какая ты уже большая и красивая! А знаешь, я тоже гулял с одной…
Стало совсем тихо. Он лежал, улыбаясь, и больше не смотрел на нее. Улыбались только губы, было видно, что коренные зубы у него удалены, а передние как бы выросли и стали немного выдаваться вперед. На худом лице Давида уже проступали густые синеватые тени щетины, хотя по случаю торжества он был недавно выбрит. Скулы у него шевелились, словно он пережевывал свои мысли.
— Я часто думаю о моем двоюродном брате Киве. Никто не знает, что с ним стало после войны. Неизвестно даже, жив ли он. Понимаешь… это, конечно, странно… но у меня такое чувство, что его положение и мое очень похожи. Живет ли он в эмиграции, как многие, или лежит в каком-нибудь жалком госпитале с полной потерей памяти. Или предпочел откланяться и превратиться в ничто… Когда я был жив, все говорили, что мы с ним очень похожи.
— Но ведь ты жив, Давид! Почему ты?..
Он медленно повернул к ней лицо.
— Мы ничего не знаем о Киве. И мы ничего не знаем о Давиде. Разница только в том, что все думают, будто о Давиде они что-то знают.
— Но ведь ты сам должен хоть что-то знать о Давиде? — улыбнулась Хердис.
Давид с усталой улыбкой закрыл глаза.
— Я знаю одно: бог дал мне слишком много времени для размышлений. И что я размышляю вовсе не о том, о чем кажется Ракель.
— Ракель?