Но беседовали мы с Мильманом о другом - о партии и ее печати. Помню, как убежденно доказывал он мне целесообразность того, что газета не имеет права критиковать директора - партии нужен его авторитет. Я с этим не соглашался. Кто был прав? Я давно уже понимаю, что все это глупость, ностальгия по "настоящему комсомольству" начала тридцатых. Тогда власть нуждалась в козлах отпущения и в опорочивании всего, что было до нее. Теперь она нуждалась в другом. Мильман воспринял и это. На вопрос, как же можно создать авторитет, если его нет, Мильман мне серьезно ответил:
- Можно. Вот мы, - имелась в виду печать, - создали авторитет Буденному.
Я опешил... Как и для всех советских детей, авторитет Буденного дл меня был чем-то, существующим со дня творения. А тут оказывалось - создан. Но Мильман этим гордился: да-да, партия при помощи печати может создать авторитет любому, кому сочтет нужным. Я не знаю, понял ли Мильман когда-нибудь страшный смысл своих слов. А что он вообще понимал?
Допустим, коллективизацию он, как многие, не заметил и легко объяснил. Но ведь тридцать седьмой год он пережил, и там, где шел отстрел. Что происходило в связи с этим в его душе? Не знаю. Не помню, чтоб мы с ним когда-либо разговаривали о тайнах этого времени. Но самолюбивую гордость своей партийности он сохранял полностью.
- Ну и тип! - возмущался он одним из начальников цехов. - Я его насквозь вижу. Он беспартийный!
- Ну и что? - удивлялся я.
- Ты что, думаешь, он просто так беспартийный? Как твоя мама? Не-е-ет! Он прин-ци-пи-аль-но беспартийный!
Деля мир на обывателей и идейных, я тоже настраивался против этого злостного беспартийного, но когда его видел, то он мне нравился. Собранный, доброжелательный. Мне кажется, что и в словах Мильмана кроме ярости звучало и восхищение, и даже зависть. Но была в них и реакция на не своего.
С Мильманом связан у меня один многозначительный эпизод, как бы предвосхитивший мой опыт - первый "контакт" с ГБ. Контакт невинный и как будто для мен безопасный. Не имевший последствий, но давший мне возможность ощутить холод щупальцев этого учреждения.
А началось так. В мужской уборной появились карикатуры на Сталина с антисоветскими и даже пораженческими частушками. Это было в разгар наших поражений на юге. Редактор поручил кому-то все это списать, запечатал в конверт и попросил меня по дороге домой занести его в милицию и отдать уполномоченному МГБ тов. Баранникову. Тов. Баранников занимал один из кабинетов милиции и сам был в милицейской форме. Приняв от мен письмо, он вместо того, чтоб, отпустив меня, погрузиться в его изучение, усадил меня на стул и стал расспрашивать о работниках нашей редакции: какие люди, как настроены и т. п. Я никак не мог понять, чего он от меня хочет. При чем тут работники редакции, ведь не их же подозревает тов. Баранников в написании частушек. Тем более частушки появились в мужской уборной, а они все, кроме редактора, - женщины. Я никак не предполагал, что тов. Баранников ничего даже не узнавал, - он просто на всякий случай копал. Естественно, я ничего компрометирующего ни о ком не сказал, да и не знал, но ушел от тов. Баранникова в большом недоумении. При всех моих прозрениях я все-таки не представлял, что это самое главное зло нашей жизни в быту выглядит столь примитивно. А мой школьный товарищ Додик Брейгин, размышлявший тогда о политике гораздо меньше меня, сразу понял, чего хотел этот "чекист", - любого материала на любого человека, дл дальнейшего использования. Ларчик открывался слишком просто. Нормальные люди это все понимали как имеющий место факт действительности - при любом отношении к власти. Я потому и не понимал, что "мыслил", - логики тут не было.
Что же касается надписей, то тогда я искренне верил, что это работа вражеской агентуры.
СВЕРДЛОВСКАЯ ВЫЛАЗКА
Когда школа была закончена, я отправил свои документы в Ашхабад, куда, как узнал из газет, эвакуировался ИФЛИ, где я всегда мечтал учиться. Теперь я собирался пообщаться с близкими по интересам людьми, а потом все-таки уйти в армию, в газету. Вызов пришел уже из Свердловска, и не из ИФЛИ, а из МГУ. Оказалось, что в связи с военными трудностями ИФЛИ временно (потом выяснилось - навсегда) влился в МГУ. Для меня это ничего не меняло, к тому же Свердловск был нам намного ближе, чем Ашхабад, и я начал собираться в дорогу.
Впервые в жизни я отправлялся в путь один, совершенно самостоятельно. Правда, я уже приобрел некоторый опыт самостоятельного передвижения, отстав в Уфе от эшелона и потом экстренно нагон его, но это был опыт особый, вынужденный. К этому следует добавить, что и до войны, и с родителями я не предпринимал слишком далеких поездок - почти все в пределах Киевской области, ни одна из поездок не длилась дольше пяти часов. Конечно, плаванье по эвакуационному морю длилось дольше, но кто бы назвал это поездкой? А теперь мне предстояла именно поездка, почти нормальная.