В комнате в связи с этим произносится с уважением - особенно почему-то Сашей Каменским - имя поэта Леопарди, но из его ли стихов эта строка, до сих пор не знаю. Заходят и другие студенты, в том числе и физик Боря Смагин (потом он станет писателем-фантастом Днепровым). От него я впервые узнаю, что, оказывается, профессия физика важна для обороны. Меня это удивляет. Я понимаю - инженеры, но при чем тут физики? Тут мое восприятие соответствует всеобщему представлению, уничтожающий удар по которому нанесло только изобретение атомной бомбы. А тогда в разложение атома, а тем более ядра, верили не больше, чем в perpetuum mobile, и Боря Смагин не имел его в виду. Физикам тогда находилось применение и без атома. Как я потом узнал, однокашником Бори Смагина по физфаку МГУ был Андрей Сахаров. Жил рядом в общежитии, там же, где мы, ходил, где мы, обедал, но к нам в комнату не забредал.
Какие у нас были тогда разговоры? Конечно, говорили много о литературе, о поэзии. Прямого содержания их не помню. Ведь сегодня я об этом думаю совсем не так, как тогда. Ни эстетическая левизна, ни романтика меня давно не прельщают, а тогда я, как и другие, с этим связывал все высокое, духовное и профессиональное. А это в нас было. Поэтому я помню это общее дружеское взаимопонимание, а не отдельные мысли, свои в том числе. Политически никто из них не был оппозиционером, все на самом деле готовы были вести "политработу в РККА", но ведь не политдонесения писать они собирались. Мои стихи и содержащееся в них неприятие духа сталинщины они воспринимали как нечто совершенно естественное, не противоречащее ничему, чему считали себя верными. Конечно, в них, как и во мне, - в ком быстрей, в ком медленней - "шли процессы", шло осознание и самосознание. Это была образованная элита своего поколения, и они никак не отказывали себе в привилегии мыслить. Но мысль наша была пленной. Всем этим людям пришлось потом жить в трудное время, сквозь которое совершенно целым не прошел никто.
Те, кто, пользуясь чужим задним умом, пытается забросать сегодн грязью наивность и относительность "духа ИФЛИ", должны знать, что эта грязь рикошетом вернется к ним, как всякая плебейская низость. "Ах, право, может только хам над русской жизнью издеваться" - эти слова Блока, сказанные о временах куда более простых и легких, отнюдь не потеряли сегодн своей актуальности. Каждый из этих ифлийцев не только не запятнал себ ничем, но и был тем огоньком культуры, вокруг которых люди не только грелись и выживали, но и формировались.
Наконец приехал Люмкис. Он появился в комнате в брезентовой робе (может быть, выданной "на торфе"), в защитной каскетке с козырьком и в неизменных очках. Вид у него был деловой, сосредоточенный, но неистребимый дух интеллигентности просвечивал сквозь все. Мы крепко обнялись как близкие люди, хотя до этого виделись только раз или два, - все равно в этом все время расширяющемся и неуютном мире нас многое связывало. Куда-то мы пошли. Трудно мне вспомнить куда. Ведь ни кафе, ни баров тогда не было. Коммерческие - по очень дорогим ценам - появились только через два года. В столовую, где кормили по карточкам, мы могли, конечно, зайти, но там были очереди, шум и гам. Помню, что мы долго ходили где-то по каким-то окрестным пустырям и разговаривали - обо всем, что накопилось, что было пережито, о Киеве, Марке, Яше (подумать только - Яша еще был в Киеве жив!). Я читал Люмкису стихи. Он слушал внимательно, серьезно, уже не снисходительно, как младшего: пережитое за год войны нас как бы сравняло. На мои стихи о "тридцать седьмом годе" (читанные соседу по купе) отреагировал неожиданным образом. Сказал, что в Москве есть такой молодой поэт, Павел Коган (сейчас он на фронте), написал роман в стихах. И он мне прочел отступление из этого романа "О, мальчики моей поруки!", правда, с четверостишием, которого нет как ни в одном издании, так ни в оставшихся после Павла рукописных экземплярах романа. И вполне вероятно, что эти строки ему приписываются. Но пишу я сейчас не текстологическое исследование, где доказывается подлинность именно этого текста, а вспоминаю свою последнюю встречу с Люмкисом, а он после строк, которые входят во все сборники:
На Украине голодали,
Дымилс Дон от мятежей,
А мы с цитатами из Даля
Следили дамочек в ТЭЖЭ, -
прочел:
О, эта чертова порода,
Маршрут от ГОРТа до ТЭЖЭ!..
...Зимой тридцать восьмого года
Мы к стенке ставили мужей.
Вот как повернуто - ставили к стенке не "нас", а "мы"! Я знал, что было не так, что политически это переадресовка. Тем не менее слова Люмкиса не показались мне ни дикими, ни даже поразительными. Ибо это переадресовка причин реальной и благородной боли. Мне тогда понравились и были близки эти стихи.