Максим, как и еще несколько наших ребят, родом из деревни или райцентра, получал из дому продовольственные посылки. Посылки эти были не ахти какие - состояли в основном из сушеной картошки, но и она казалась роскошью, ее готовили в котелках, она распространяла невероятный аромат. Особенно когда после неурожая 1946 года отменили все дополнительные продталоны и когда продовольственное положение в тех московских домах, где нас подкармливали, тоже соответственно ухудшилось. Настроение у нас было смутное. Помню, как мы сидели - я, Поженян и Бахнов - и сами для себя выдвинули лозунг: "Не загибаться!" В это время из кухни - где-то у нас там еще была маленькая кухонька, но где именно, я так и не узнад за ненадобностью, - с котелком вернулся Толмачев, послушал наши разговоры и подбодрил:
- Ни хрена, ребята! Не пропадем...
Поженяна это взорвало:
- Ишь ты, Мося! Переживем!.. Сидит, уминает котелок картошки - так каждый переживет!
Никакого антагонизма или зависти по поводу котелков у нас не было. И сейчас это было скорее подтрунивание.
- А, Мося! - набросился на вошедшего Гриша. - Чего тебя не было так долго? Понимаю - ты, гад, бегал в Кремль просить, чтоб орденские деньги отменили! Зачем?
Толмачев опять ухмылялся. Уж кто-кто, а он бы бегать в Кремль без крайней нужды не стал. И отнюдь не из-за прижимистости. Насчет того, чем был минувшие два десятилетия Кремль, он отдавал себе отчет лучше большинства из нас.
Так получилось, что по-настоящему мы с ним разговорились только незадолго до моего ареста. Он очень глубоко переживал то, что сделала революция с Россией.
Но главное, за что я ему благодарен, не это. Этого я все равно тогда еще понять не мог. Он открыл мне Тютчева и некоторых других поэтов XIX века. Ведь до этого я жил только в советской поэзии, а в том, что ей предшествовало, по-настоящему ощущал только Пушкина и Лермонтова. И то, что он заразил меня любовью к Тютчеву, было очень важно. Особенно перед арестом. Не скажу, что сразу избавился от своей "идейности" (точней, псевдоидейности), но все же стал восприимчивей и шире. Видел я его после ссылки, он работал в какой-то редакции, мне рассказывал о Твардовском. Но потом я его из виду потерял. Жаль.
Не следует, конечно, забывать и о том, что Литинститут был еще и просто высшим учебным заведением и в нем надо было учиться. Учились же мы, прямо скажем, по-разному. Одни очень хорошо, а другие, вроде нас с Максимом, рассматривали учебу как неприятное дополнение к возможности заниматься творчеством. А зря - там можно было получить солидное образование. Хотя академически мы учились по программе не университета (у нас не было классических языков), а пединститута (разумеется, без сугубо педагогических предметов), но состав преподавателей был блистателен, что компенсировало все. Но юность нам советует лукаво... Впрочем, кое-что перепадало и мне, и доходило до меня как раз то, что было мне необходимо.
Началось это почти сразу. Был наш институт институтом Союза писателей, но относился он еще и к Главному управлению учебными заведениями (ГУУЗу) в Министерстве высшего образования. Возглавлял этот ГУУЗ профессор Михаил Степанович Григорьев, читавший у нас предмет со странным для меня тогда названием "Введение в литературоведение". Я по тогдашней, неведомой еще мне темноте не понимал, зачем это нужно - само литературоведение и тем более введение в него. Есть литература, и этого достаточно.
Но все полетело, как только Михаил Степанович появился и произнес первую свою фразу. Любопытство (о том, что он начальник, мы сразу забыли) тут же сменилось захватывающим интересом, а умствования о литературоведении - свободной и напряженной работой мысли. В аудиторию вошел немолодой уже (но и не старый еще), спокойный, сдержанный человек, поздоровался, представился и, медленно расхаживая, стал излагать свои мысли. И первое, что мы от него услышали, было: "Функция искусства коммуникативная". Фраза меня поразила сразу - своей глубиной, лапидарностью и точностью. После лекций Михаила Степановича Григорьева доморощенность моих представлений об искусстве кончилась. Мысль обрела опору. Михаил Степанович читал у нас только один семестр, только "Введение", был всегда занят, хоть внимателен и даже любезен, и вряд ли он меня запомнил. Но я, которому сейчас наверняка больше лет, чем было ему в 1945-м, до сих пор вспоминаю его с благодарностью. Через таких людей к нам перетекала культура.