Сталина - при любом к нему отношении - как человека, способного мучиться желанием что-нибудь понять. Но сколько я ни опровергал этот текст и свое авторство, это не помогало. Меня "с пониманием" выслушивали и сообщнически просили не беспокоиться. "Догуляло" это четверостишие до конца пятидесятых, что зафиксировано "Автобиографией" Е. Евтушенко, где оно было воспроизведено с одобрением. Как говорится, "вошло в легенду", и это меня огорчает до сих пор. И отнюдь не тем, что "обижает" Сталина, этим я занимался и занимаюсь достаточно. Но мне неприятно, что такое глупое и плоское - при всей "смелости" - четверостишие приписывается мне.
С этим "гулявшим" четверостишием и был связан "намек", о котором я упомянул. Однажды в столовой ЦДЛ, к которой мы были прикреплены, проходил какой-то торжественный вечер Литинститута, точнее, его неофициальное завершение, которым Союз решил побаловать студентов. Ребята были оживлены, не только сидели за столиками, но и ходили между ними, выпивали, в том чисде и за свой счет (у кого он был). Вдруг, проходя мимо одного из столиков, я был остановлен предложением выпить. В этом не было бы ничего необычного, если бы оно исходило от кого-нибудь другого. Но исходило оно от двух человек, с которыми я не общался и о которых знал, что они ко мне относятся враждебно. Одним был Костя Телегин, о нем я знал, что он подавал заявление в Литинститут, но не прошел "творческого конкурса". Однако он оказался сыном крупного военного (сам тоже был во время войны летчиком), и на нашу дирекцию стали нажимать. Отец несколько раз являлся к Ф.В. Гладкову в блеске орденов и погонов, но каждый раз натыкался на железную бескомпромиссность.
- Ничем не могу помочь! - разводил Федор Васильевич руками. - Если бы мы инженеров готовили, тогда - другое дело. Из уважения к заслугам! Из уважения к заслугам писателя сделать нельзя... Нельзя-с!
Гладков говорил чистую правду. Но человек, на глазах которого "делали" и генералов, в это поверить не мог и продолжал портить жизнь сыну. В конце концов, когда Гладков был в отпуске, его тихо приняли на заочное отделение - ни в общежитии, ни в стипендии он не нуждался. Из его произведений я читал только показания на себя (о чем позже), но тут не поймешь, где его рука, где - оперативника...
Меня же он невзлюбил за то, что я, как он слышал, махровый антисоветчик, являюсь полноправным студентом, между тем как он, при всей кристальности, никак не выбьется из заочников.
Вторым был Малов (кажется, его звали Василием). Он был тоже фронтовиком. Настоящим. О ратном терпении Телегина я слышал разное. Но насчет Малова, многажды раненного и контуженного и соответственно многажды награжденного, в этом смысле не могло быть никаких сомнений. По крайней мере, одно из его ранений было очень тяжелым - в голову, что и было причиной его неуравновешенности. О творчестве его я ничего не знаю, сам не читал, а в общежитии о нем не говорили. Он потом стал душой антикосмополитской кампании в институте - во всяком случае, так это выглядело в тогдашней печати. И в повести Владимира Тендрякова "Охота". Хотя образ Василия Малова, по-моему, не совсем соответствует прототипу. Например, у Тендрякова он действует как секретарь партбюро - при мне он такой должности не занимал. Не припомню я и его тайной любви ко мне и к моему творчеству - в повести он даже плачет, узнав о моем аресте. Впрочем, я ведь и не знал его почти. Как и он меня.
Так вот, он и Телегин неожиданно предложили мне с ними выпить. Обстановка была вполне к тому располагающей, реальных причин, да и желания отказываться у меня не было. За столом сидело еще два человека. Кто-то из студентов (кажется, Сорин) и один очень невзрачный и маловыразительный молодой человек, весь в сером, на которого я сначала просто не обратил внимания. Меня попросили прочесть какое-то стихотворение, кажется, вовсе не крамольное. По своему тогдашнему обыкновению, я эту просьбу тут же удовлетворил. Завязался оживленный разговор или, скорее, подобие его. И тут вдруг вступил в беседу невзрачный, с ходу заговорив как-то одновременно обиженно и агрессивно:
- А вот это, - он прочел "гулявшее" четверостишие, - ты написал?
"Ты" в данном случае не было хамством. Мы, как это бывало тогда, сразу после войны, "по-свойски" быстро перешли на "ты". Но невзрачный не спрашивал, он утверждал, как бы требуя моего согласия, практически признания. Я возражал, даже прочел стихотворение полностью, но на невзрачного это не действовало. И мне впервые стало страшно. Нет, я вовсе не "все понял", я даже не догадался, из какого учреждения мой собеседник (а он был именно из "того", я "там" потом с ним встретился), но в этом напористом стремлении выдать искаженное четверостишие за подлинное я почувствовал чью-то жестокую и подлую волю, стремящуюся все и всех запутать.
- Ребята, это кто-то копает под меня! - воскликнул я, услышав злосчастную переделку.