Мор, бесспорно, имеет в виду возможность такого прочтения; «Золотая книжечка», как формулирует Петруччани, «прямо‐таки изобилует аллюзиями» (Петруччани, 1991 [1983]: 102) – и на платоновские диалоги, и (пусть менее явно) на другие античные и средневековые тексты, в которых речь так или иначе заходит о несуществующих государствах. Однако, слишком акцентированно обыгрывая границу между правдивой историей и вымыслом, примеряя на себя роль нейтрального публикатора и вместе с тем настойчиво давая понять, что под этой маской скрывается другая роль – создателя воображаемого мира, автор «Утопии» привлекает внимание к рубежу, за которым, собственно, начинается утопия.
Платоновские диалоги об идеальном государстве, лежащие не в области воображения, а
Остров Утопия оказывается в гораздо большей степени видимым, утопический текст провоцирует визуальное воображение (Gervereau, 2000: 357) – это вполне согласуется с ракурсом, в котором Ямпольский рассматривает новоевропейскую репрезентацию, определяя ее в первую очередь как «визионерскую» и говоря об утопии в контексте ренессансных архитектурных проектов «идеального города» (Ямпольский, 2007: 231–249). Желание
Последовательность в восприятии утопического острова как безупречного образца потребовала бы признать, что модель совершенного государства здесь помещена в никуда – Утопии (в том виде, в каком она задумана и описана Мором) нет ни на земле, ни, в отличие от идеального государства Платона, на небе. Разумеется, первые читатели «Золотой книжечки» и первые авторы аналогичных книг легко научились не замечать, игнорировать подобные знаки несуществования – прежде всего, конечно, через попытки смоделировать христианскую версию утопии. Предполагается, что Христианополис Андреа или Новая Атлантида Бэкона устроены в полном соответствии с Божественным замыслом о человеческом обществе и, следовательно, являются лишь медиаторами должного, лишь репрезентируют образец. Однако сам Мор подобных (с христианской точки зрения довольно опасных) ходов избегает. В подтверждение этого тезиса можно было бы коротко указать на принятую у утопийцев свободу вероисповедания (за исключением, правда, запрета на атеизм) и на то, что Рафаил Гитлодей называет утопические верования «ересями», но главка «О религиях утопийцев» организована настолько замысловато, что требует отдельного разговора – ну или, как минимум, небольшого отступления.
Вначале нам сообщается, что «религии утопийцев отличаются своим разнообразием» (Мор, 1953 [1516]: 196), затем – что доминирует все же одна, наиболее «благоразумная» – некий предельно универсальный, нейтральный (Луи Марен одобрил бы это слово) монотеизм. Таким образом, Утопия оказывается благодатным полем для христианской миссионерской деятельности – вскоре мы узнаем, что «немалое количество» утопийцев заинтересовалось христианством, впервые услышав о нем от Гитлодея и его спутников: