И Матвей Галаган вдруг подумал, что у него никого нет, что на свете он один-одинешенек, и, умри завтра, никто не заметит. От жалости к себе у него навернулись слезы, выйдя из тени, он открыл рот, чтобы излить свое одиночество, но вместо этого сказал:
– Святой отец, я шел по жизни, как лунатик – ни о чем не думая, ничего не замечая, и только иногда, оборачиваясь, вдруг с ужасом видел, что шагал часто по карнизу крыши.
– И проходил мимо ближнего, – вставил батюшка. – Мимо тех, кто переживал за тебя, стоя внизу. Разве это тебя не ужасает? Разве это не безумие? Разве не сон?
Батюшка говорил и говорил. Уже не стало четверга, вместо него были гаснувшие свечи, запах ладана и ровный голос, который заполнял все вокруг. Исчезли старухи, Матвея Галагана охватило тоскливо-томительное ожидание, а пятница все не наступала, и казалось, не наступит никогда.
– А может, я и сейчас сплю?
– Как всегда, – расхохотался священник и ущипнул Матвея Галагана за щеку.
Боль странным образом пронзила все тело, и Матвей Галаган проснулся – за полчаса до того, как должен был звонить будильник. Была пятница, ему предстояла служба, но он встал не сразу, как обычно, а, уткнувшись в подушку, долго кусал губы, перебирая, как четки, свою жизнь.
С женщинами Матвей Галаган сходился трудно, а расставался легко. Его всегда бросали первыми, не утруждая себя объяснениями. И только в пору его юности одна дама, собирая чемоданы, бросила: «Кто родился сычом, не умрет вороной». Тогда Матвей Галаган обиделся, а теперь был даже рад, что она ушла и он не потратил годы на развод, в котором не сомневался. Впрочем, отношения с женщинами давно стали для Матвея Галагана вопросом академическим, он наблюдал за ними не больше, чем за птицами, тянувшимися на юг. По праздникам в гарнизонном клубе собирались офицерские жены, помыкавшие за столом мужьями, так что армейские командиры на глазах превращались в подчиненных. Матвей Галаган видел сухо поджатые губы, улыбки, существовавшие отдельно от лиц, слышал нервный смех и всем существом ощущал наэлектризованную атмосферу, будто в пространстве между разноименными зарядами. «Тебе хватит, ты и так перебрал, – доносилось до него. – Никакого бильярда, можно хоть в праздник побыть с женой!» Это была цена семейной крепости, которую Матвей Галаган не хотел платить.
– Семья – не армия, на одной дисциплине не удержится, – разводили руками сослуживцы, пряча смущенные улыбки.
– Да уж вижу, ваши жены – пушки заряжены, – дружески хлопал он их по плечу и думал, что мир – тюрьма, в которой заключают либо в одиночку, либо в камеру на двоих. В такие минуты он опять перебирал женщин, с которыми мог провести жизнь, и был рад, что не остановился ни на одной. И все же вечерами Матвей Галаган подолгу рассматривал аватару с молодой смеющейся женщиной, со стрижкой каре. У нее светились ровные красивые зубы, а ямочки на щеках были такими глубокими, что казались еще одной парой глаз. Матвей Галаган был неравнодушен к Ульяне Гроховец. На фоне его тусклого однообразия она представлялась ему богиней, парящей в неведомых далях, он безоговорочно верил ее приключению с мулатом на тропических островах, ее жизнерадостности, проступавшей в каждом посте, и ему не приходила мысль, что такой женщине, которую нарисовало его воображение, незачем посещать интернет-группу. Завязать знакомство Матвей Галаган даже не пытался. Несколько раз он, правда, порывался написать ей отдельно в чат, но, вспоминая свой возраст и скудное жалованье, так и не решился.
«Все терпят, все подчиняются. До тех пор, пока внутри не просыпается человек. Тогда всё посылают к чертовой бабушке, кардинально меняя жизнь. Может, ваш час пробил?»
Матвей Галаган часто перечитывал этот пост Ульяны Гроховец, адресованный Модесту Одинарову, и примерял на себя.
«Откуда столько сил? – недоумевал он, вглядываясь в ее упрямую челку. – Откуда столько решительности?» Как слепой крот, Матвей Галаган уловил любовные сигналы в постах Ульяны Гроховец, и клюнул на них, хотя они предназначались другому. Но продолжал жить как в стеклянном шарике, который катил неизвестно куда, неизвестно кто и неизвестно зачем.
«А ведь Раскольников был прав, наш общий удел – забвение, и потому жить можно как угодно, – словно отвечая его мыслям, написал в группе Иннокентий Скородум. – С особенной ясностью это понимаешь на сельском кладбище с заброшенными могилами, покосившимися крестами и полустертыми надписями на надгробиях. Никогда мы не узнаем, был ли какой-нибудь Лавр Тимофеевич Жидкостняк, умерший 13 мая 1879 года, прекрасным человеком или законченным негодяем. Да и какая нам разница?»
«Потому и нужен высший Суд! – категорично ответил Саша Гребенча. – Нужен, даже если его нет».
Его ответ в группе все проигнорировали.
«А что мы вообще знаем? – подключился Никита Мозырь. – Чем этот ваш Жидкостняк отличается от Наполеона? Уж казалось бы, кто его известнее? А кто он был на самом деле, Наполеон-то? Как оценить его? Как судить?»
«Редкостный мерзавец был ваш Наполеон», – поставил точку Афанасий Голохват.